Два сына могильщика бежали за холмы и пристали там к шайке контрабандистов. Две женщины, их жены, вместе с детьми перешли жить в хижину их младшего брата, еще подростка, ему и четырнадцати не исполнилось. Что же до самого могильщика, молчаливого, широкого в кости горбуна, то он решил, что молчать не будет. Но недели и месяцы прошли в полном молчании, а потом и годы миновали. В один прекрасный день могильщик тоже перешел жить в хижину младшего сына. И родилось там множество детишек, но никто не знал, потомки ли они беглых братьев, заглядывавших иногда на час-другой в деревню, или вышли из чресл брата-подростка, самого могильщика либо его престарелого отца. Так или иначе, но большинство этих младенцев умерли в первые же недели после рождения. В эту хижину, бывало, наведывались по ночам другие мужчины, а также несколько слабоумных перезрелых девиц, ищущих крышу над головой, мужчину, убежище, младенца или просто пищу.
Нынешний правитель не ответил на три срочных меморандума, один суровее другого, посланных ему через краткие промежутки времени с целью привлечь его внимание к резкому падению нравов, требующему срочного вмешательства. Именно я, потрясенный до глубины души, составил и отослал эти меморандумы.
Годы пролетают в молчании. Посланец, который должен меня сменить, пока еще не прибыл. Пост смещенного со своей должности полицейского занял его зять, а сам бывший полицейский присоединился, по слухам, к контрабандистам, что за холмами. Я все еще на своем посту, только ужасно устал. Теперь они уже не обращаются ко мне в третьем лице и не утруждают себя тем, чтобы снимать передо мной поношенные свои шапки. Дезинфектанты закончились. Женщины, ничего не давая взамен, потихоньку забирают у меня остатки того, что было в аптеке. Признаюсь, постепенно ощущаю я ослабление своей умственной деятельности и своих стремлений. Я уже не нахожу внутри себя достаточно света. Мыслящий тростник мало-помалу освобождается от мыслей. А быть может, это только глаза мои понемногу тускнеют, так что даже полуденный свет видится им мутным, и очередь женщин, ожидающих у порога аптеки, представляется мне шеренгой набитых доверху мешков. К виду их гниющих зубов, к их смрадному дыханию я почти привык с течением лет. Так, незаметно, перетекают у меня утро в вечер, день в день, лето в зиму. Укусы насекомых я давным-давно перестал чувствовать. Сон мой глубок и спокоен. Иссоп вырос на моей постели, и грязные влажные цветы — на всех стенах. То одна, то другая крестьянка время от времени, жалея, кормят меня какой-то вязкой жидкостью, в основе которой, по-видимому, картофельные очистки. Все мои книги гниют от сырости. Переплеты рассыпаются и отваливаются. Ничего у меня не остается, и я уже не знаю, как отличить один день от другого, весну от осени, этот год от следующего. Бывает, что мне кажется, будто по ночам слышу я отдаленное рыдание какого-то первобытного духового инструмента, но я понятия не имею, что это за инструмент, кто на нем играет ночью и где: то ли в лесу, то ли между холмами, то ли в моем черепе, под волосами, которые делаются все седее и реже. Так поворачиваюсь я с течением времени спиной ко всем, кто меня окружает, а по сути — к самому себе.