Тогда. Числа. Осень 1944 года
В вагоны – широкие и глубокие, как для скота – набились пять тысяч душ. Поезд застонал и согнулся под их тяжестью, уставший от многочисленных поездок. (Пять тысяч раз по пять тысяч. Снова и снова. Так много, так много).
Нет места, чтобы присесть, нет воздуха, чтобы дышать, нет еды, чтобы съесть. Яэль опиралась на мать и незнакомцев, пока не заболели колени (и еще болели долго после). Она задыхалась от запаха отходов и сделала несколько глотков обжигающе-холодной воды из ведра, которое протолкнули через дверь кричащие охранники. Где-то под рельсами медленный, дрожащий стон снова и снова шептал ее имя: Я-эль, Я-эль, Я-эль.
– Тебе больше не придется стоять. Мы почти на месте, – говорила мать Яэль, приглаживая волосы дочери.
Но «почти на месте» затягивалось. Один день превратился в два, три. Бесконечные часы покачивающихся километров и пластины солнечного света, которые как ножи прорезались сквозь сгнившие доски вагона и серые лица пассажиров. Яэль прижалась к шелковой юбке матери и пыталась не слушать плач. Рыдания были такими громкими, что ее имя почти тонуло в них. Но независимо от того, какой громкой была печаль, девочка по-прежнему могла слышать шепот. Я-эль, Я-эль, Я-эль. Постоянный, устойчивый, непрерывный. Скрытый для всех.
Три дня подряд.
Я-эль, я-эль, я – визг!
Поезд неожиданно встал.
Ничего.
И тогда двери открылись.
– Вылезайте! Быстро! – человек, лысый, тонкий, одетый в похожую на пижаму одежду – кричал и продолжал кричать. Даже после того, как люди начали вываливаться из вагона поезда. Он кричал и кричал так, что заставлял Яэль в страхе прижиматься к матери. – Быстрее! Поторапливайтесь!
Вокруг была лишь тьма и блики. Ночь и прожекторы. Холодный воздух заострил крики охранников, рычание собак и свист кнутов.
– Мужчины в одну сторону! Женщины – в другую!
Толчок, толчок, давка, толчок, крики. Было море шерсти и толкотня. Все казались потерянными. Двигались и толкались, и плакали, и не понимали. Пальцы Яэль сжали край пальто матери, так крепко, будто сами превратились в швы.