Даже моего цинизма недостаточно, чтобы уснуть в ночь перед казнью. Поэтому я не сплю. Сижу на полу, закрыв глаза, прислонившись спиной к шершавой мокрой стене тюремной камеры. Среди влажной духоты тошнотворно пахнет плесенью и старым тряпьём. Откуда-то сверху, со скоростью одной капли в секунду, мне на плечо капает вода. У меня врождённое безошибочное чувство времени. До утра, до расстрела — шесть с половиной часов…
В коридоре раздаются шаги. К моей камере идут двое, останавливаются у прутьев дверной решётки. Я их не вижу (мои глаза по-прежнему закрыты), но позвякивание ключей выдаёт в одном из них охранника.
— Не желаешь ли исповедаться, сын мой? — бархатный, обволакивающий голос разносится под низкими потолками.
Едрён кардан, только святого отца мне тут не хватало!
— Какой я тебе сын? — хотел бросить пренебрежительно, но получилось лишь устало.
— И то верно! — добродушно хмыкает, и эта добродушность раздражает меня ещё больше.
Но и интригует. Приоткрываю глаза: в слабом жёлтом свете, льющемся из коридора, стоит невысокий полноватый старик в сутане. Он угадывает мой интерес и делает знак охраннику, чтобы тот впустил его в камеру.
— Я не собираюсь исповедоваться, — говорю, но старика это не останавливает: он уже по эту сторону решётки, машет рукой, чтобы охранник оставил нас наедине.
— Не хочешь — как хочешь, — невозмутимо сообщает священник и усаживается рядом со мной прямо на пол, неуклюже путаясь в подоле сутаны. — Я просто посижу тут, можно?
— Зачем? — не скрываю своего раздражения.
— Ну, мало ли. Вдруг тебе захочется поговорить…
— С Богом?
— С человеком. Я умею слушать, уж поверь.
Его мягкий голос баюкает и успокаивает, словно укрывает пуховым одеялом, как мама в детстве, и это чертовски злит.
— Мне нечего рассказывать.
Какое-то время священник молчит. Вода продолжает капать мне на плечо, на промокшую рубашку.