Далеко за сосновым бором уже по-весеннему закатывалось багровое солнце. Лучи солнца скользили по верхушкам деревьев и, вонзаясь в небо, заливали его такими лиловыми яркими красками, что от них невозможно было оторвать глаз.
— Мир живет. Мир принадлежит человеку, — проговорила Татьяна и вдруг почувствовала, что в ней родилось что-то такое, что руководило теми, кто шел на каторгу, на виселицу, под расстрел за лучшие человеческие мечты. — Да, да, — проговорила она. — Вот когда я должна свершить то — большое, человеческое, — она шагнула к кровати, вынула из-под ковра нож-финку.
Осмотрев нож, она снова спрятала его и вошла в другую комнату, где у кровати Виктора сидела Мария Петровна, теперь еще более молчаливая. Склонившись над сыном. Татьяна поцеловала его и, не глядя на мать, сказала твердо, требующе:
— Мама. Ты можешь для меня сделать одно дело?
— А что тебе?
— Мама, — продолжала, уже бледнея, Татьяна. — Я больше не могу. Не могу-у. И ты уходи. Ты возьми Виктора и ступай вон туда — к лесу. Ступай и жди меня. И если я не приду к тебе сегодня ночью, значит ты меня не жди. А ступай. Иди и иди. Иди в другие села. Скажи, что ты крестьянка. И донеси… мама, я тебя прошу… донеси Виктора до Николая…
Мать по тону дочери поняла, что та решилась на что-то неотвратимое, от чего ее отговорить нельзя, и тихо произнесла:
— Хорошо! Уйду! И буду ждать. Уходить надо из этого вертепа. Может, тебе помочь?
— Да! Да! Дай мне халат!
Мать принесла халат. Татьяна сбросила с себя жакет и, морщась, надела халат, собрала волосы в пучок, как перед сном, затем вошла в комнату Егора Панкратьевича и легла в постель, где постоянно спал Ганс Кох.
— Ложусь, как в гроб, — и, чуть погодя: — Я очень хочу жить, мама. Очень, — и снова, чуть погодя, о чем-то думая: — И ты картину мою «Днепр» возьми, мама. А мне… мне дай там в моей комнате под ковром нож. Дай, мама.
Мать, тоже бледнея, трясущимися руками достала из-под ковра нож-финку и протянула его дочери. Но та слабо сказала:
— Под голову, мама, — и еще тише добавила: — Ну вот. Зажги свет. Все лампочки зажги, — и, глянув во двор, видя, как из-под горы, освещенной фонарем, идет Ганс Кох, она заторопилась: — Ну. Ну. Мама. Ступай! Поцелуй меня и ступай.
Мария Петровна поцеловала ее сухими, горячими губами и вышла.
Татьяна слышала, как мать защелкала выключателями в комнатах, потом она что-то проговорила, уже неся на руках закутанного Виктора. Подойдя к Татьяне, она, еще раз поцеловав ее, шепнула:
— Его поцелуй… Смотри не разбуди.
А когда Татьяна поцеловала Виктора, мать сказала: