Промежутки эти мы заполняли ласками — с кожи друг друга, объятиями и поцелуями, словно ластиком, стирали перенесенные нами обиды. Несмотря на то что Марина была покладистей, а я — агрессивней, первой всегда начинала она. Подходила ко мне близко. Касалась моей шеи пальцами легонько, будто случайно — затем был ее поцелуй. Она дышала жарко и влажно, язык ее проникал в мой рот так напористо и сильно, что казалось, будто она хотела затолкать мне его в глотку, будто имела желание всю меня наполнить, до отказа, своим языком. Ее слюна была сладкой, будто патока, душистой, словно ежевичный компот. Груди ее были развитей моих, тугие и налитые, с маленькими, упругими бледно-розовыми сосками. Живот упругий. Мягкая ложбинка. Я осторожно раздвигала ее ноги, чтобы присосаться к ее перламутровому розовому мясу. Ее малые половые губы были тонкими и узкими. Напоминали крылья стрекозы, клитор же был упрямый круглый бугорок, при возбуждении он выдавался значительно. Она не любила, когда я всовывала в нее посторонние предметы, отвергала даже мои пальцы:
— Твоего языка мне достаточно. — Кончая, она скулила, как маленький щенок.
Я навсегда запомнила ощущения, что исходили от нее по направлению ко мне. Она подолгу могла лежать на диване в неподвижной позе — марево лени испарялось от кожи. Небрежно одевшись во что-то распахивающееся и бесстыдно оголяющее свисающую грудку и заросший густыми русыми волосами лобок. Как-то раз, запустив руку в ее заросли, я с вопросительным оттенком сказала: скорей всего, эти ее волосы, такие пышные, такие курчавые, никогда не знали ни бритвы, ни ножниц? Марина, не отвлекаясь от своей лени, головой кивнула. Мол, конечно.
Масти она оказалась обманчивой: в зависимости от освещения была то блеклой и тусклой, то вдруг ангелом чудесным, что внутри хранит искру небесную и от этого сиянием исходит изнутри. Кожа ее, бледная, была плотной, зачастую от наших ласк становилась на ощупь влажной. Первые несколько раз мне было неприятно, но вскоре я привыкла, и эта ее физиологичная особенность стала привычной, приносящей некий шарм. Потребность в регулярно принимаемом душе она не испытывала: забродивший запах ее подмышек, несвежий, как вредной плесенью пораженный мякиш хлеба — я утыкалась в него головой и блаженствовала. Благо, что она не препятствовала, ничему не препятствовала — покорная.
Милая. Мне в ней все казалось милым: и на редкость некрасивые, широкие, узловатые пальцы ног; и выражение ее глаз — отсутствующее. Но что бы она ни делала, каждое ее движение оказывалось бесстыдным. Словно забывшись в глубоком сне, она могла поудобнее принять позу, и не секунду, и не две, а долгие минуты зиять своей расщелиной. Рот ее, красивый, с сочными губами, казался запрограммированным на вечное, но опять-таки ленивое движение. Ему было необходимо что-то жевать. Флегматичность ее меня ничуть не раздражала, глядя на нее, меня душило восхищение от того, что, оказывается, можно в таком вот темпе прожить всю жизнь.