. И дальше разговор между двумя персонажами строился на двусмысленности слов gelosia della moglie
[119], пока не выяснялось наконец, что причиной повреждений стало не чувство, а рухнувшая занавеска, жалюзи, штора — приспособление, быть может и придуманное с целью ослабления одноименного мучительного чувства, но теперь уже утратившее всякую с ним связь. Чувство это в последние годы как будто исчезло, но, пожалуй, начинало возрождаться. Однако в нем теперь, похоже, не было трагизма — скорее, безобидное беспокойство.
Погруженный в такие мысли — собственно, и не мысли даже, слишком быстро и почти одновременно проносились они в его мозгу, — в ее недоуменном в первое мгновенье взгляде, в изумлении ее он увидел себя, точно в зеркале. И невольно ощутил себя глубоко задетым — будто поступила так она нарочно, позволила себе очередной выпад из тех, что некогда его восхищали. Но чувство это вкупе с сожалением о том, что он пришел сюда, сразу развеялось.
— Ну, наконец, — произнесла она. — Да откуда ты, что делал в эти месяцы?
— Сначала был в Швейцарии, я оттуда написал…
— Открытку, — с вызовом уточнила она.
— Ну да, открытку… А в последние дни — в управлении, уйма дел.
— «Дети восемьдесят девятого года»?
— «Дети восемьдесят девятого года», и не только они.
— А в Швейцарии?..
— Прошел обследование. Очень тяжелое.
— И что же?..
— Ничего.
В глазах ее читалось: в «ничего» она не верит; но ей достало прозорливости, деликатности, быть может, любви, чтобы не дознаваться. Рассеянно заговорила она о другом — о том, что в это время происходило с ней, и словом не упрекнув его за отсутствие и молчание.
Он смотрел на нее, угадывая под легкой тканью знакомое тело, которое он столько лет желал и любил — пожалуй, еще больше с той поры, как она стала ощущать, что молодость уходит, тело увядает, что ей грозит, оскорбляя ее, некая несправедливость, некий произвол. В нем пробудилась нежность, разжигавшая желание и делавшая его более чистым. Спокойные желание и нежность, пришедшие на смену страсти первых лет, когда их встречи изобиловали сложностями, были чреваты недоразумениями, вспышками упрямства, поднимавшими бурю страданий и отчаяния. Кончились сложности — утихла и страсть. Остались в прошлом метания и наваждения, ей доставлявшие, возможно, удовольствие, а им переживавшиеся как один из тех недугов, при которых от часа к часу, изо дня в день скачет температура, чередуются просветление и бред. Встречи всегда приносили им наслаждение — физическое наслаждение, в котором только и могли быть они уверены, и большего хотеть не следовало; вместе ездили они в путешествия, выходившие иногда неожиданно долгими и разнообразными; но в последние годы такое случалось все реже и реже. Все отдалялось, все теперь было уже далеко. Осталась в нем нежность, почти перешедшая в жалость. Удивительно, что в жалость ныне превращались все его чувства, будь то любовь или неприязнь. Еще удивительней, что сквозь призму памяти давние те муки и приступы отчаяния казались прекрасными. Лгало все, даже память.