— Но ты встретила папу.
— Да.
— И влюбилась.
Ее голос был таким тихим, что я скорее прочла ответ по губам, чем услышала:
— Да.
— Он был твоей первой любовью, мама?
Она резко вдохнула и отшатнулась, словно я дала ей пощечину.
— Эди… не смей!
Так значит, тетя Рита была права. Он не был ее первой любовью.
— Не говори о нем в прошедшем времени! — воскликнула мама; слезы навернулись ей на глаза.
И мне стало дурно, как будто я и вправду дала ей пощечину, особенно когда она легонько захныкала у меня на плече, даже не заплакала, ведь она никогда не плачет. И хотя моя рука была больно прижата к пластмассовому краю стула, я не сдвинулась с места.
На улице далекие волны машин продолжали накатывать и отступать, время от времени перемежаясь сиренами. В больничных стенах есть что-то магическое; хотя они сделаны из простого кирпича и штукатурки, за ними отступают шум и реальность переполненного города; пусть город начинается за дверью — ты все равно в таинственной стране за тридевять земель. «Как в Майлдерхерсте», — подумалось мне; точно в таком же коконе я очутилась, переступив порог замка, словно внешний мир рассыпался прахом и разлетелся по ветру. Я рассеянно размышляла, чем занимались сестры Блайт, чем они заполняли недели после моего отъезда, три старые женщины в огромном темном замке. Образы мелькали один за другим, серия моментальных снимков: Юнипер бродит по коридорам в грязном шелковом платье; Саффи появляется как из-под земли и ласково уводит ее прочь; Перси хмурится у окна чердака, озирая свое поместье, как капитан корабля на посту…
Минула полночь, медсестры сменились, новые лица принесли с собой все то же оживление. Они смеялись и суетились вокруг освещенного медпункта — нерушимого маяка нормальности, острова в бурном море. Я попыталась вздремнуть, опустив голову на сумку вместо подушки, но ничего не вышло. Моя мама, сидевшая рядом, была такой маленькой и одинокой и почему-то казалась старше, чем в нашу последнюю встречу; я невольно забегала вперед и представляла в живописных подробностях ее жизнь без отца. Я видела ее так отчетливо: его пустое кресло, обеды и ужины в тишине, и молоток больше не стучит. Каким пустынным станет дом, каким неподвижным, только эхо будет гулять между стенами!
Если мы потеряем папу, нас останется только двое. Двое — это совсем немного, никакого запаса. Вдвоем можно вести лишь самые лаконичные и примитивные беседы, которые не требуют постороннего вмешательства; это попросту невозможно. Да и не нужно, если подумать. Неужели таково наше будущее? Перекидываться фразами, обмениваться мнениями, издавать вежливые звуки, говорить полуправду и соблюдать приличия? Подобная перспектива была невыносима, и внезапно я ощутила себя очень, очень одинокой.