Сидел он пятый день кряду и, если поначалу испытывал некоторое беспокойство — конечно, отказаться от предложения старого лэрда он не смог бы — то ныне беспокойство сменилось скукой.
Тихо все в городе.
Жутко.
Нехорошая такая тишина. Чужая. И человечек, стараясь скинуть нехорошее, то и дело поводил плечом, отчего швы на латках трещали, грозя новыми прорехами.
Паренек во франтоватом сюртуке, явно снятом с чужого плеча, появился из-за боковой двери, за которой находилась кухня, погреб и некие иные комнаты, содержимое которых в другой раз представляло бы интерес для старика.
— Плешка! — паренек раскинул руки, точно желая обнять человечка, но не обнял. — Ты ли это? Я слышал, что тебя на кол посадили!
— Отсидел и вернулся.
Человечек тронул перья на шляпе.
— Все так же весел?
— А чего грустить, Шкыба. Садись, коль пришел.
Паренек уселся и свистнул. Владелец таверны, человек с пониманием, тотчас подал пузатый запотевший жбан, миску с солеными свиными ушами и печеные крендельки с тмином.
Шкыбу знали.
Побаивались. А ведь был-то поганец поганцем, только и способный, что кошек гонять. Ныне, похоже, в люди выбился. Видать, и вправду крепко старый лэрд пристани прошерстил, если такая мздря фарт держит.
— А зубы твои где? — Шкыба оскалился и постучал ногтем по желтоватым резцам.
— Залогом оставил. И ты не скалься. Мало ли как оно повернется… там всем местечка хватит.
Плешка дернулся, вспомнив ту, самую первую камеру, куда — теперь он это отчетливо понимал — водили его сугубо вразумления ради. И ведь хватило полчаса, чтобы вразумиться да возблагодарить Ушедшего, что руки от крови чистые.
Крови старик не прощал.
— Ты это… не шкерься тут, — Шкыба налил себе пива.
Ох и пахло же оно… свежим хлебом, дрожжами. А уж белая шапка пены и вовсе хороша была. Свернув трубочкой свиное ухо, Шкыба посыпал его солью, зачерпнул мизинцем тертого чеснока и горчицы, вымазал по краю и смачно, с хрустом, впился зубами.
Надо было сразу соглашаться… глядишь и зубы уцелели бы.
— Ешь. Пей, — Шкыба махнул рукой, и Плешка не стал отказываться: гордыми да голодными пусть благородные сидят. А он — человек простой.
Был простой.
— И рассказывай, об чем наверхах шепчутся, — взгляд у Шкыбы вдруг стал жестким, колючим. — И не криви рожу. Пустыми с нахлесту не лазют.
Есть, пожалуй, следовало быстро, пока перо в бок не прервало этот последний и тем особенно замечательный ужин.
— Не крипши. Бышрять погожу, — Шкыба облизал верхнюю короткую губенку. На реденьких усиках осталась пена. — Старшие сказали про мир говорить. Серых больше нет в городе. И не будет. Так и передай. Мы сами с ними разбору иметь будем. С ихнего самоуправства большие убытки хорошим людям приключились. И приключаются.