А Мережко и Цаля все еще шутливо тискали друг друга.
— И пузо уже как у классика! — смеялся сквозь слезы радости Цаля. — Никак не вспомню, где мы с тобой виделись последний раз…
— Постой, постой… Кажется, в Доме кино.
— Нет, уже после.
— В Киеве?
— В Киеве я не был три года. Все мотаюсь по Азии.
— Вспомнил! — радостно воскликнул Мережко. — В Баку!
— Верно, в подвальчике. Эх, это же надо — забыть о такой встрече! Мне-то простительно, как-никак уже пятьдесят, а ты небось едва за четвертак перешагнул?
— Какое там, Цаля… — В голосе Мережко прозвучала наигранная обида. — Уже тридцать…
— Ну, уж ты прости меня старого. Вид у тебя… дай бог каждому!
— А ты-то как?
— Ничего, спасибо. Вот, все свое ношу с собой!
Мережко отстранился от Цали, оглядел его и покачал головой.
— Тут-то что делаешь?
— Работаю в группе.
— Женился? Осел в этих краях?
— Нет…
— А что же?
— А, подробности за столом, — вздохнул Цаля и попытался улыбнуться, но улыбки не вышло, только лицо болезненно сморщилось.
— Закладываешь? — тихо спросил Мережко.
— Завязал…
— А чего же от тебя, как из того бакинского подвала?..
— Это случайно, ночью…
— Похмелишься?
— Что ты… — нерешительно пожал плечами Цаля.
Мережко полез в кабину, расстегнул большой кожаный портфель, вынул пузатую бутылку коньяка, два дорожных пластмассовых стаканчика. Один дал Цале, другой протянул Жолуду, отвинтил пробку, налил.
— А вы? — вежливо спросил Жолуд.
Мережко покачал головой, и Цаля чокнулся с Жолудом:
— За благополучное прибытие в Ашхабад прекраснейшего и талантливейшего человека — за Сашу Мережко!
Они выпили. Цаля залпом, как и пил все — водку, чачу, сухое вино, а Жолуд отхлебнул смакуя.
— «Наполеон»? Нектар, божественно! — сказал он, пренебрежительно взглянув на Цалю: этому, мол, все равно.
— Еще? — наклонил над Цалиным стаканчиком бутылку Мережко.
— Нет, благодарю, — чувствуя, как приятным теплом растекается по телу коньяк, как сразу же перестало давить в затылке и исчезла боль в печени, удовлетворенно сказал Цаля. Потом снова обнял Мережко, прижался к нему мокрым от дождя лбом. — Эх, Сашка, Сашка, как я тебе рад… Жизнь-то, несмотря на все, прекрасна! Помнишь у Мопассана?.. «Все в природе казалось ему созданным с чудесной, непреложной последовательностью… Утренние зори созданы для того, чтобы радостно было пробуждаться, летние дни — чтобы созревали нивы, дожди — чтобы их орошать, вечера — для того, чтобы подготовлять ко сну, а темные ночи — для мирного сна… Но он ненавидел женщину, бессознательно ненавидел, инстинктивно презирал. Часто повторял он слова Христа: «Жена, что общего между тобой и мною?» Право, сам создатель был как будто недоволен этим своим творением. Для аббата Мариньяна женщина поистине была «дитя, двенадцать раз нечистое», о котором говорит поэт. Она была искусительницей, соблазнившей первого человека, и по-прежнему вершила свое черное дело, оставаясь все тем же слабым и таинственно волнующим существом. Но еще больше, чем ее губительное тело, он ненавидел ее любящую душу».