Два года, пока строились двухэтажные, поселкового стиля, восьми– и двенадцатиквартирные дома для офицеров, мы снимали сначала подвал под деревенским домом, где до нас держали зимой овец, а потом половину хаты, почти все место в которой занимала русская печь. В подвале, стаскивая вечером в субботу через голову гимнастерку, – всю неделю офицеры проводили на пусковой площадке, там и ночевали в вагончиках, там было много работы и спирта – усталый и не вполне трезвый отец стукался руками о глиняный потолок… Я спал с бабушкой на одной кровати. Укрывались мы с головами, потому что с потолка падали мокрицы величиной с майского жука. Еда была странная – вроде как у таможенника Верещагина из «Белого солнца пустыни». Помидоры, арбузы, дыни, пахучая баранина, огромные ахтубинские сомы… И браконьерская (кажется, понятия «браконьерство» еще не было) черная икра. За литровую банку мужики просили денег на бутылку, тогда двадцать один семьдесят за дорогую водку, так называемую «белую головку», – горлышко было запечатано белым сургучом.
А хлеба не было. Вернее, его привозили автофургоном раз в неделю, за ним выстраивались очереди во всю главную пыльную улицу, вперемежку местные бабы в выцветших ситцах и жены офицеров в крепдешине. Впрочем, и продуктовая привилегия у офицерских семей была – раз в месяц паек. В нем давали конфеты «Мишка в лесу», коробку шоколадного ассорти с оленем на крышке, печенье «Октябрьское», консервы «Печень трески в масле» и, главное, два килограмма муки.
Но хлеба хотелось ужасно.
Однако это был голодный сорок седьмой, и нам могла завидовать едва ли не вся страна. Вплоть до отмены карточек, когда – как спустя почти полвека, после гайдаровского освобождения цен – в крупных городах появилось сразу всё…
Вечерами ходили в деревенский клуб, помещавшийся в бывшем сельском храме, огромном обезглавленном строении. Полусгнивший остов купола валялся в высокой траве позади него… В клубе бесконечно показывали трофейные фильмы: «Индийскую гробницу», «Багдадского вора», «Девушку моей мечты»… По малолетству я оставался к ним совершенно равнодушным, а «Серенаду Солнечной долины», перевернувшую – вместе с джазовыми передачами «Голоса Америки», которые лет в двенадцать стал ловить приемником «Урал» – мою жизнь, я посмотрел много позже.
В школу я пошел, когда мы уже переселились в военный городок. Это был – о Боже, было ли все это? – пятидесятый год. Вскоре, мне теперь кажется, что сразу же, случилось вот что: наша соседка Тамара Петровна подошла к отцу на лестничной площадке, когда он чистил утром сапоги. Я всегда любил смотреть на это. «Ну, что ж твои жидочки, Абрам, народ травят? – спросила она. – И Горького отравили, гады…» Отец молча взял в одну руку сапоги, в другую щетку и ваксу в плоской коробке и пошел в квартиру. Я едва успел проскочить – он ногой пнул дверь так, что от удара посыпалась труха из-за притолоки.