— Как ты смел… негодный?! — кричит, переводя дух, а сама держит меня за ухо и к берегу подталкивает.
— Будешь еще?! Будешь?..
А у меня и сил нету слова сказать, рта не могу раскрыть, вода набирается через пос. В глазах круги… Хорошо, Аннагюль, моя сестренка, подоспела, уговорила подругу отпустить меня. Подтянули они обе меня к берегу, шлепнули разок пониже спины — и сами обратное быстрину. А ко мне мальчишки гурьбой:
— Ха, Нобат, ну что, научился плавать? Ты уж и Огульбек стал догонять? За что она тебе влепила? Больно, наверное?
Мне и больно, и обидно. Что тут скажешь? Впервые понял я в тот раз: с девчонками шутки плохи, просто так к ним не подступишься…
Наступившая вслед за тем осень, потом зима ничем особенным не запомнились мне. А весной — опять памятное на всю жизнь.
Может, потому запомнилась та весна, что была она необычайно дождливая. И неглубокие озерца за нашим аулом, дальше от берега реки, долго стояли полные водой. Камыш уродился особенно высокий, метелки зеленые, сочные. В низинах, изумрудным ковром, — свинорой, солянка, множество других трав. Дальше в степь — тюльпаны, маки… Красота, нигде больше не увидишь такого!
В один из погожих дней, после отшумевшего дождя, погнал в степь пасти нашу корову. Шел, подхлестывая ее прутиком, и мурлыкал песенку, которую напевала и моя мать, когда корову доила:
Коровушку подою,
Шею лентой обовью…
Молочка не пожалеешь —
Свежей травкой покормлю…
В прозрачно-голубом небе звенели жаворонки, радовались приходу весны, тепла. А на земле нм вторили своим писком кузнечики — джизланы, оглушительно квакали лягушки в камышах. Ликовала вся природа, светло и легко становилось на душе.
Я пригнал корову к озерцу в степи, где уже собрались со своим скотом мальчишки нашего аула. Пустил корову вместе с другими и подошел к сверстникам.
Весной мы всегда пасли коров ватагой. Один из них приглядывал за скотом, а остальные тем временем затевали игру в альчики. Так и в тот раз — мы разобрали каждый по два альчика, установили кон, и пошло состязание.
Жил в ауле человек, наш единоплеменник, внешне ничем неприметный, имя носил самое обычное — Дурды. Но другого подобного трудно было сыскать во всей округе. Дурды был настоящим богачом, но при этом таким скрягой, что каждый готов был по виду принять его за последнего нищего. Он ходил всегда оборванцем: папаха облезлая, халатишко ветхий, кушак веревочный. И уж только в лютые холода накидывал драный кожух, на котором сорок заплат — точь-в-точь, как на кожухе, у Кемине, каждая едва держится и про каждую особо нужно спрашивать, сколько ей лет. Зимой на ногах дырявые сапоги, летом стоптанные чарыки. Все на нем засаленное, затертое, в грязи — цвета не различишь. И никогда, наверное, не стиралась его повседневна одежда, разве что в несколько месяцев раз.