Кража (Кэри) - страница 141

Что же, я искренне верил, что завзятая лгунья и мошенница искренне любила мои картины?

В этом у меня сомнений не было. Никогда.

Почему же?

Потому что это — настоящее искусство, идиоты!


Мы шли по Гринвич-стрит, жестокий ветер поднимался с Гудзона, газетные листья взмывали в пустынный воздух, как чайки, Марлена пряталась у меня под мышкой, и я не сердился, потому что знал: до сих пор никто не любил ее по-настоящему. Я прекрасно понимал, как она сделала себя из ничего, как вошла в мир, куда ее ни за что не хотели пускать (ведь так было и со мной), в тот мир, куда и Амберстрит пытался проникнуть, подбирая с пола набросок Билла де Кунинга.

Нас обоих с рождения отрезали от искусства, мы понятия не имели о его существовании, пока не пролезли под калиткой, не сожгли домик привратника, не выбили стекло в ванной, и тогда мы увидели все, что скрывали от нас, не знавших ничего, кроме спален-пристроек, сараев, пивнушек, где тянуло сквозняком и пахло хмелем. Мы увидели — и чуть не рехнулись от радости.

Мы жили себе, не ведая о Ван Гоге, Вермеере, Гольбейне и милом печальном Максе Бекмане[89], но стоило нам узнать, и наша жизнь оказалась неразрывно связана с ними.

Вот почему я не мог как следует рассердиться на Амберстрита, а что до моей бледной, страдающей невесты, моей прелестной воровки, я хотел одного: взять ее на руки и понести. Даже во тьме квартала, превратившегося ныне в Трайбику, я различал потертый линолеум в кухне ее матери. Словно видение, размытый Кандинский[90] во всех безумных и страшных подробностях: керосиновый холодильник, царапины на желтой плите «Кукабара», соседи — мистеры и миссис такие-то — и ни один не понимает, что его морят голодом. Миссис Гловердейл, кто такой Филиппино Липпи? Ну уж вы и спросите, мистер Дженкинс. Признаюсь, никогда о таком не слыхала.

Нельзя смеяться над филистерами — попадешь в беду, оштрафуют, наорут, донесут, пристукнут, поставят на место, затрахают насмерть. Нация, сложившаяся без буржуазии, имеет свои проблемы, и эти проблемы отнюдь не становятся легче, когда эта нация начинается с огромного концентрационного лагеря. По нынешним временам просвещение в Сиднее достигло таких масштабов, что в поезде не прокатишься, не подслушав спор о Вазари по мобильным телефонам.

Кто такой Липпи, миссис Гловердейл? Вы которого имеете в виду, мистер Дженкинс, Филиппо или Филиппино?

Но в те времена и в тех местах, где росли мы с Марленой, дело обстояло иначе, и лишь благодаря редчайшему случаю мы наткнулись на страсть нашей запутанной и травмирующей жизни. Вспомнить убытки и убийства, загнавшие бедного извращенца Бруно «Баухауза» в Болото. А чему он учил меня, попав к нам? Ничему, кроме своей неистовой страсти к Лейбовицу. И никаких подлинников. Ни одного на тридцать миль в округе.