Когда она осиротела, она была хорошеньким и понятливым, но очень запущенным ребенком. Природа одарила ее добрым сердцем, красотой и той особой живостью ума, которая бывает так пленительна в женщине. Мои уроки, наши с ней беседы, наше ежедневное общение пробудили в ней мысль; я перелил в нее самого себя, я старался передать ей свои понятия, свои убеждения, все, чем жила моя душа. Я видел в ней прекрасное произведение природы и радовался, глядя, как на моих глазах раскрывается ее духовная красота и как вся она хорошеет с каждым днем.
И посмотрите, как странно иной раз складываются дела людские: недаром говорят, что пути провидения неисповедимы.
Когда я взялся опекать этих двух женщин, из которых одна была в годах, а другая — двенадцатилетняя девочка, — разве у меня были какие-то задние мысли и корыстные цели? Не было их и быть не могло. Никаких личных планов не строил я, и потом, когда наше общение стало постоянным, мне это и в голову не приходило, а единственным моим чувством было сердечное удовлетворение, потому что я видел, что труды мои идут впрок моим подопечным.
Я любил Винцуню как младшую сестру, любил ее милую детскую непосредственность, живость, понятливость. Иногда, особенно на уроках или когда я бранил ее за шалости, я испытывал к ней почти отцовское чувство. И лишь спустя много-много времени настала минута, когда вдруг, неожиданно, я словно прозрел и какой-то голос в моем сердце сказал мне: вот оно, твое счастье, вот единственная женщина, которую ты будешь любить всю свою жизнь! Да, единственная, потому что я, хоть мне уже тридцать второй год, до нее ни одной не любил по-настоящему, и теперь мне даже странно подумать, что я мог бы когда-нибудь полюбить другую.
Болеслав замолчал, охваченный сильным волнением. Затем, глядя на огонь, словно там перед ним проплывали картины его воспоминаний, снова начал говорить.
— Это было год с лишним тому назад. Винцуне исполнилось пятнадцать лет, пошел шестнадцатый. Я все еще относился к ней как к младшей сестре.
Здороваясь и прощаясь, я всегда целовал ее в лоб, а случилось, и в губы. Это давно вошло у нас в обычай, еще когда мы заходили в Неменку с отцом, а Винцуне было лет пять-шесть, и так оно с тех пор и осталось. Мне нравилось, что мы ведем себя по-родственному, я любил Винцуню, но никогда не испытывал при ней ни малейшего волнения, я смотрел на нее как на ребенка и как ребенка целовал и учил. Однажды мы с ней сидели в беседке, той самой, где сегодня пили чай. Она шила, я читал ей стихи Мицкевича. Помню все, как сейчас, каждая мелочь навеки врезалась мне в память. На ней было белое платье, на голове венок из васильков, длинные косы свободно спадали на плечи. Я читал ей отрывок из «Пана Тадеуша» и сам так увлекся, что забыл обо всем на свете, даже о своей слушательнице.