Днем мы обязательно выходили гулять. Обыкновенно наша бонна водила нас на Тверской бульвар, где мы играли с другими детьми. Незнакомые дети подходили друг к другу и приглашали: «Хотите играть?» И мы с разрешения нашей старушки бежали с восторгом играть в «ворота», «кошки-мышки» и другие игры.
И вот однажды, мне было года четыре, несясь в большом круге детей, я оглянулась на нашу немку, сидевшую с моим младшим братом на руках на скамейке, и не увидела ее. Я тотчас же вышла из игры, стала смотреть кругом. Ни ее, ни братьев моих нигде не было. Тогда я, потеряв голову, побежала вниз по бульвару, вообразив, что она ушла без меня домой. Я бежала и плакала. Я пробежала с середины бульвара до угла Тверской. Там меня остановил городовой, расспросил: кто я, куда бегу, где мой дом? Я сумела объяснить, что я дочь «Магазина Андреева» и что могу ему показать дорогу туда. Я перестала плакать и шла с ним очень уверенно за руку. Из магазина меня отец доставил домой, похвалив за находчивость. Дома я застала ужасную сцену между матерью и Амалией Ивановной. Старушка плакала много дней и считала меня виноватой в ее горе. Она чуть-чуть не лишилась места у нас из-за меня. А мне ее печаль и слезы отравили радость моего геройства. По тому, как взрослые отнеслись к случаю со мной, я поняла, что выказала для своих трех-четырех лет большую сметливость, и гордилась своим геройством.
Если зимой нас не водили гулять, то мы играли во дворе. Там для нас устраивались две высокие горы, с которых мы съезжали на салазках. Шалить много там нельзя было, так как каток в садике и горы были как раз под окнами комнаты матери. Но все же играть во дворе мы куда больше любили, чем ходить на Тверской бульвар. В три часа мы возвращались домой, ели фрукты.
До вечера мы играли, или нам читали вслух, затем, выпив молока, шли спать ровно в восемь часов, минута в минуту, и каждый день мы протестовали, выдумывали предлоги, чтобы оттянуть ненавистный час, шумели и кричали, чтобы заглушить бой часов. Когда сальная свеча, освещавшая нашу комнату, была потушена, мы вставали с постелей и при свете лампадки, висевшей перед иконой св. Пантелеймона, начинали баловаться. И всегда мы затевали что-нибудь запрещенное: перелезали в кроватки друг к другу или, поставив скамеечку на стол (все это надо было проделать очень тихо), лазили прикладываться к иконе, причем поцеловать надо было непременно ту руку святого Пантелеймона, в которой он держал коробку с лекарствами, «а то не будет чуда».
Все эти шалости затевала обыкновенно я, подбивая братьев на непослушание и всякие дерзкие выходки. Оба брата подчинялись и слушались меня беспрекословно. Так как я была много сильнее их физически, они оба меня боялись. Я не так любила старшего Алешу. Он был «рохля», как я его называла, ленивый, апатичный, лишенный всякой фантазии, всякой инициативы. Миша — болезненный, тихий — был очень умен, с большой волей и выдержкой. Я его обожала, всегда брала его сторону, защищала. От избытка нежности часто, хоть он был моложе меня на год, носила его на руках, целовала. Болезненный, хрупкий, он был похож на девочку. Мы с ним менялись игрушками, я отдавала ему свои куклы, он мне своих лошадей, солдатиков.