— Будьте добры, — попросил я.
— А вот еще ее карточки, снятые в первый год замужества, я велел переснять. Если желаете…
Я с благодарностью принял и эту.
Увидев сделанный мне Можаровским подарок, Крюковская не могла скрыть на лице явного неудовольствия и, шурша длинным шлейфом своего траурного платья, подошла к нам, заметив Аркадию Николаевичу, что пора кончить с гробовщиком. Чтобы не мешать им, я сейчас же раскланялся. Любя нежно свою подругу и уважая свою память, госпожа Крюковская, конечно, имела основание быть недовольной Можаровским, подарившим карточку постороннему человеку, который мог отнестись к ней небрежно или, пожалуй, выдать за портрет своей близкой знакомой… Все это так. Но тем не менее к Крюковской у меня не лежало сердце, и в голове зашевелились странные на ее счет предположения. «Интересная вдовушка и богатый вдовец», — пробормотал я, идя больничным двором. Мне было необыкновенно грустно.
Спустя несколько дней я вновь зашел в покойницкую больницы, но Можаровской уже там не было. На том месте, где лежала она, вся усыпанная цветами, стоял простой, едва окрашенный гроб, умещавший в себе труп безобразной сорокапятилетней женщины. Это тоже была моя знакомая — после своей смерти. Я и о ней производил следствие. Она была поднята на улице и умерла от излишнего употребления алкоголя.
Чрез полгода после описанного мною происшествия я взял в июле месяце отпуск и поехал повидаться со своим отцом, жившим в одной из южных губерний. С собою я захватил свою небольшую библиотеку и все особо любимые вещи. Из числа знакомых своего отца я ближе всех сошелся с военным врачом артиллерийской бригады, стоявшей в том городе, Митрофаном Стратоновичем Михайловским, человеком одних со мною лет, довольно образованным и симпатичным. Митрофан Стратонович получил образование в Санкт-Петербургской медико-хирургической академии, провел в Санкт-Петербурге свою раннюю молодость и чрезвычайно любил этот город; поэтому он очень был рад встрече со мною, имея возможность поговорить о любимом предмете и порасспросить о некоторых своих знакомых, которых и я также знал. Мне нравилась в Михайловском его чрезвычайно увлекающаяся натура, которую он обнаруживал при всяком разговоре. Как бы ни был заинтересован Михайловский каким-нибудь предметом, но он никогда не мог говорить исключительно о нем. Мысли его беспрестанно перебегали с одного предмета на другой, и он то и дело отклонялся от сути и вставлял тирады и вводные речи. Порою его было довольно тяжело слушать. Образчик его речи я представлю немного ниже, ввиду того интереса, что подобная речь, сколько я наблюдал эту психологическую черту, есть принадлежность всех мыслящих людей, которым судьба отказала в возможности делиться своими мыслями с другими. Они невольные резонеры. Мало-помалу между мной и Михайловским образовался некий род дружбы, и мы стали бывать друг у друга беспрестанно и без всяких церемоний, когда вздумается. Как-то после обеда, когда я в полудремоте лежал на диване в своем кабинете, ко мне завернул Михайловский и, усевшись в кресло перед письменным столом, среди пустого разговора, попросил у меня позволения пересмотреть лежавший перед ним альбом. Одни физиономии были ему знакомы, другие не обращали на себя внимания, а о некоторых он спрашивал, и я удовлетворял его любопытству. Вдруг лицо его приняло выражение удивления.