Начало времени (Ливанов) - страница 79

Нет, я не видел румынского солдата! Чтоб не обижать мать, а главное, чтоб не отвлекаться от реки, я кивнул головой: «У–у».

И на кой он мне этот румынский солдат! Я смотрел на реку. Если б видение вдруг исчезло, я ничуть не нашел бы это странным. Все было похоже на чудо, на яркое сновидение, на все, чему дана короткая удивительная жизнь! Слезы растроганности застилали мне глаза, слезы изумления, волнения, признательности. Мне почему‑то не приходило в голову, что река — сама по себе, а не для меня. Она казалась нежданным, сказочным подарком судьбы, непомерной наградой за что‑то такое, о чем я и сам не мог догадаться. Может, за то, что так сильно люблю маму? Может, за мою бескорыстную, невымолвленную влюбленность в Лену? А может, просто за недавние горькие слезы мои против затворничества, которыми было оплачено это видение?

Я заморгал ресницами, чтоб незаметно стряхнуть наплывшую слезу. Матери я готов сказать, что пылинка попала в глаз. Но матери не до меня. Она тоже увлечена видом реки. Река, лес, закат — всякое яркое видение природы безотчетно подчиняют нас себе, настраивая на созерцание, слияние, отрешенность от будничного и насущного.

Деревня пятнисто и безголосо, как полуденное стадо, лежала на холмах. Недвижные млели в небе палевые облака. Приникая к земле, ветер полз из‑под яра, катился по холмам и спешил в поля. Глухо рокотала речная вода. Я посмотрел на мать — молодо и мечтательно блестели ее глаза, румянец играл на ее по–девичьи нежных и смуглых щеках, ветер озорно парусил кофту. Мать ничего этого не замечала. Тени от заходящего солнца, отраженные на беспокойных волнах, едва уловимо вспыхивали, гасли на кофте матери, на лице.

К нам подошел человек с книжкой в руке. На нем были белые парусиновые туфли, которые тоже впервые в жизни мне довелось видеть (обувь — и вдруг белая!), белые брюки и синяя рубашка навыпуск, перехваченная шелковым светлым шнуром с красивыми кистями. Рыжеватые, прямые и жидкие, волосы были зачесаны набок, губы рыхлого рта подрагивали, неуверенно изображая улыбку. То, что человек был простоволос, являлось, я знал это, несомненным доказательством, что он городской и — интеллигент, как сказал бы отец. Сельчане наши носили соломенные шляпы–брыли. Даже в городе в то время далеко не все решались ходить без кепки. В деревне же было прямым святотатством ходить без головного убора. Мальчишки в подобном случае обретали право бегать за таким человеком и донимать его странной дразнилкой: «Жена померла! Жена померла!» Только смерть родного человека давала привилегию ходить без соломенного брыля или шапки. И то лишь до похорон. По православному обычаю голова обнажалась еще перед едой, в церкви, перед образом святым, и едва ступив в дом, собственный или чужой — все одно.