Я возвращался с прогулки и к дому подходил уже в сумерках. Погруженный в размышления о фарсе, над которым работал, смеялся (разумеется, молча) над ситуацией, представлявшейся комической. И вдруг, минуя окна своей комнаты, увидел знакомое прекрасное лицо. Тоненькая, стройная юная леди стояла у зарешеченной рамы в том самом старомодном сиреневом платье с кружевами, в котором я увидел — или вообразил — ее в вечер приезда, а восхитительной красоты руки были сжаты на груди, как в прошлый раз на коленях. Глаза смотрели на ту самую дорогу, которая проходит по деревне и торопится на юг, но взгляд казался не острым, а замкнутым и таким печальным, словно девушка с трудом сдерживала слезы.
Я замер возле окна, однако живая изгородь надежно меня скрывала. Наблюдал я, должно быть, с минуту, хотя время тянулось значительно дольше, а потом фигура отступила в темноту и исчезла.
Я вошел, но в комнате никого не было. Позвал — никто не ответил. Мелькнуло опасливое сомнение в целостности рассудка. Все, что происходило прежде, можно было объяснить результатом собственных мыслей, однако на этот раз образ явился внезапно, без приглашения, в тот момент, когда голова была занята совсем другим. Из этого следовало, что дело вовсе не в рассудке, а в восприятии. В привидения я не верю, но от галлюцинаций слабый ум не защищен, так что выводы напрашивались весьма неутешительные.
Я попытался выбросить странное происшествие из головы, однако ничего не получалось, а спустя несколько часов новый случай заставил сосредоточиться на видении. Желая развлечься, я наугад достал из шкафа две-три книги и, листая страницы сборника какого-то сентиментального поэта, обнаружил, что многие строчки слащавых стихов подчеркнуты карандашом и даже кратко прокомментированы. Подобный обычай был широко распространен полвека назад, да и сейчас, возможно, еще не совсем устарел: как бы ни пыжились циники с Флит-стрит, окончательно изменить мир и его вечные устои им пока не удалось.
Одно из стихотворений вызвало особую симпатию неведомой читательницы. Оно повествовало об изменнике, соблазнившем и оставившем девушку в глубокой безнадежной печали. О поэтическом мастерстве автора говорить не приходилось, и в иное время произведение вызвало бы лишь ироническое замечание. Но сейчас, читая строки вместе с наивными, старомодными заметками на полях, я не испытывал ни малейшего желания насмехаться. Банальные истории, над которыми мы привыкли издеваться, несут глубокий смысл для всех, кто находит в них отзвук собственных страданий. Та — почерк, несомненно, был женским, — кому принадлежала книга, любила слабые, лишенные творческой оригинальности стихи за то, что находила в них нечто созвучное струнам разбитого сердца. Да, сказал я себе, эта простая история достаточно обычна и в жизни, и в литературе, но исполнена значения для тех, кто ее пережил.