сытостью, а смешалось в желудке черт знает что. — Стены мельницы — какая ни есть, а защита. Есть очаг. Перенесем внутрь часть собранного сушняка, протопим — и заночуем с максимально возможным в походе удобством.
— Доводилось мне слышать, что в таких брошенных мельницах поселяются бесы, а по-народному черти, — нехотя признался монашек. — Ночевать в них для доброго христианина небезопасно, пане ротмистр.
— А ты прочти молитву, святой отец, и очисти помещение! — ударил его по плечу пан Ганнибал. — Должна же быть от тебя в походе хоть какая-нибудь польза!
— Это можно… Молитва никогда не повредит. Стыдно признаться, пане ротмистр, но я сейчас не отказался бы от доброго ломтя хлеба, чтобы вычистить им стенки котла. Мне самому удивителен такой приступ чревоугодия…
— Пустое, святой отец! Хлеб давно кончился, однако Тимош даст тебе сухарь. Гей, Тимош, ты слышал? А я пойду распорядиться насчет сушняка и поставлю дозорного.
Ночь упала на болото мгновенно, будто кто-то накрыл унылую эту местность черным мешком. Темная ночь: ни луны, ни звезд, хоть мгновением раньше небо было чистым. Подчиненные пана Ганнибала, теснились, позевывая, вокруг костра, пока протапливался очаг и пока дым от него не вытянуло в узкое оконце. Потом оконце погасло и снова окрасилось красноватым светом, когда внутри мельницы Тимош раздул тлеющий фитиль на своем самопале и сумел зажечь от него походный каганец. И четверти часа не прошло, а возле костра остался один казак Бычара. Сначала бродил он вокруг костра, исправно в него сушняк подбрасывая, потом стоял, опершись на копье, а потом прикорнул у огня под доносящийся из мельницы храп — дружный и согласный, будто хором храпели. При этом Бычара, засыпая, чувствовал и некоторое довольство собой: все посматривал ведь на повозку, где на соломе можно было удобно вытянуться, однако не соблазнился, а сейчас, и задремывая, вроде бы оставался на посту.
Пан Ганнибал не увидел этого нарушения воинских уставов. Не увидел потому, что сам уже заснул. Храп его не был легок и заливист, как у монашка, не походил на бульканье стоящего на огне горшка, как у Мамата, — пан Ганнибал храпел громко, отрывисто и наводил бы, несомненно, на окружающих уныние, если бы все его возможные слушатели не спали. А храпел столь тяжко пан Ганнибал, потому что снился ему страшный сон.
Ведь только успели смешаться в сонном его забытьи краски и звуки яви, как оказался он снова на том же месте, где заснул, на той же походной своей перине. Только очень уж сгустилась темнота в правом углу мельницы — и явно не к добру, ох, не к добру ведь. Вскоре оттуда, качнувшись на хромой ноге, как утка, шагнул к багровому кругу, каганцом отбрасываемому, незнакомый горожанин, щеголевато одетый в немецкое мещанское платье. Пробираясь между телами спящих, иногда перешагивая через них, он задумчиво поглядывал на пана Ганнибала своими сплошь черными, будто совсем без белков, миндалевидными глазками. Вблизи и лицо под шляпой у него оказалось тоже темным, даже с фиолетовым отливом.