Вере решительно не хотелось повторения событий лета 1937 года. Она начиняла мужнины вещи маленькими записочками; Владимир был счастлив, что облачился, хоть и без явной надобности, в смокинг, идя на званый вечер, так как в кармане смокинга обнаружилась Верина записка. А свои опасения, к вящему замешательству мужа, Вера высказывала прямым текстом. Разумеется, ей приходилось полагаться на заверения, что «наша любовь… всегда ЖИВА и ей абсолютно ничто не угрожает». Вот почему Набоков окружал имя всякой женщины, с которой встречался, гирляндами нелестных эпитетов. Актриса, приятельница его хозяина, оказывалась «старой и толстой — так, на всякий случай отмечаю, — хотя, если бы она была тонка и молода, дело бы не изменилось»>#. Набоков повторял, что, кроме Веры, не видит никого. Во время двух своих поездок в апреле и июне он довольно много времени проводил с Евой Лайтенс и ее семейством. Свои визиты к бывшей невесте он описывает весьма осторожно. Ева — женщина малопривлекательная, до своего супруга не дотягивает. Набоков неоднократно повторяет сентенцию Евы: случилось так, что она — еврейка и старше Владимира на пять лет — вышла замуж за нееврея, который моложе ее на шесть лет; между тем ее бывший жених женился на еврейке. Судьба таки расставила все на свои места. Если Веру не покоробило в письме мужа, что он занял у Евы денег, то непременно покоробило бы то, что Ева издала томик стихов Владимира в кожаной обложке, многие из которых посвящались ей. (Хуже того, сам автор кое-какие весьма ценил.) Вряд ли Вере понравилось бы также и то, что муж не прочь принять от Евы бывшие в употреблении платья.
Владимир вернулся в Париж 2 мая 1939 года, в день, когда в Праге умерла его мать. При отсутствии визы он не смог поехать на похороны. Двумя днями раньше семейство перебралось в долгожданную двухкомнатную квартиру на рю Буало. Квартира оказалась практически без мебели, и со временем ничего в этом смысле не поменялось. С рю Буало Вера принялась рассылать иностранным издателям письма от имени мужа; она призывала режиссеров проявить интерес к его пьесам. Владимир вернулся в Лондон, чтобы по второму заходу совершить свои «телефонады» (стяжение слов «телефон» и «армады», пояснял он)>#, ни одна из которых не закончилась хотя бы намеком на какое-нибудь долгосрочное предложение. Что не погасило его радужных надежд на будущее. Во время июньской поездки Набоков заверял Веру, что, даже если ничего не выйдет с местом преподавателя, они вполне могут рассчитывать этой осенью на некий доход от «Себастьяна Найта». Он предлагал отказаться от квартиры на рю Буало. Надежно вложив деньги, можно было бы провести лето на юге Англии и затем так или иначе обосноваться в Лондоне. Вместе с тем Набоков взялся за перевод научного трактата о строении мышиного скелета. Ему казалось, что он отлично справился со всеми своими обязательствами, однако с горечью сознавал, что ожидать оваций из-за Ла-Манша не приходится. К середине месяца он возвратился в Париж, и на лето Набоковы снова отправились на Ривьеру, при том что ключ от квартиры на рю Буало по-прежнему держали при себе; после мытарств Веры с поисками квартиры она уже готова была остаться при старой. На горизонте не просматривались ни преподавательское место, ни восторженные рецензии на «Себастьяна Найта». «Чего вы от меня хотите? Я неплохая гипнотизерша, но издателя загипнотизировать не могу», — сердилась Джаннелли, утверждая, что не может продать «Машеньку», «Защиту Лужина», «Короля…» или «Подвиг» в Нью-Йорке. В каком-то смысле нечто подобное уже случалось, злой рок Набокова задолго до того, как материализоваться, уже маячил перед ним. В то лето из Гарварда от Михаила Карповича пришло первое из серии писем по поводу места преподавателя русской литературы в Корнеллском университете. Из этого ничего не вышло. 1 июля из Фрежюса Набоков запрашивает Толстовский Фонд о возможности получить американскую визу. Да, лето выдалось нелегкое. Хотя впоследствии Вера будет сетовать, что с годами Ривьера утратила присущее ей в 1930-е годы очарование.