Хмельницкий рассчитывал, что, обратившись к обоим правителям, он каким-то образом сумеет на время примирить их, превратив в своих союзников. А главное — есть повод. Согласно каким-то договоренностям, Польша обязана была выплачивать Бахчисараю дань, которую король, очевидно, платил только потому, что не хотел раздражать и Крым, и Порту.
Но в том-то и дело, что за прошлый год эта дань выплачена не была. Именно об этом долге чести полковник и собирался деликатно напомнить хану. Поход орды против поляков мог быть истолкован и как наказание за неуплату.
Утром, едва Хмельницкий успел побриться, появился какой-то чиновник и сказал, что его вызывают во дворец. Полковник торжествующе осмотрел своих спутников: он все же добился своего.
— Меня примет хан? — спросил он по-татарски.
— Нет, гяур, тебя примет советник хана, досточтимый господин Улем, да продлит Аллах дни его под этим солнцем.
Глядя на отвисший живот чиновника, полковник впервые остро, с солдатской тоской, ощутил, как ему не хватает сабли. Выслушивая этого жирного ублюдка, он переживал те минуты, в которые желание отстоять честь значительно сильнее желания сохранить голову.
Улем встретил его, восседая на возвышенности из ковров и подушек. Он и сам казался горой, довольно бездарно нагроможденной из костей и остатков мышц и безнадежно обросшей канцелярским жиром. Палаш, который он вертел в руке, тускло поблескивал дамасской сталью и изумрудами серебряной рукояти. На широкоскулом монгольском лице его выражение свирепости не возникало и не исчезало, а оставалось навечно впечатанным в каждую черту, каждую мышцу, в пронизывающий взгляд полузатонувших между припухшими веками черных глаз.
— Тебе окажут большую честь, урус, — брезгливо процедил он, глядя на Хмельницкого, — на твоей казни будет присутствовать сам хан Крыма Ислам-Гирей. Но прежде тебя предадут пыткам, под которыми ты расскажешь все, что знаешь о Сечи, о замыслах польского короля и задуманном вами, грязными гяурами, походе против Крыма.
— На все вопросы, которые интересуют великого хана, я могу ответить и без пыток, — вежливо склонил голову Хмельницкий, хотя стоявший за его спиной чиновник прошипел ему в затылок: «На колени, презренный. От слова мудрейшего Улем-бея зависит воля хана».
«Слишком храбро ты подсказываешь, — подумалось Хмельницкому, — чтобы допустить, что делаешь это по собственной воле».
— Так в чем вы подозреваете меня, мудрейший Улем-бей?
— Что пришел сюда, как шакал, рыщущий в поисках добычи.
— Даже когда между нами случались войны, мы, казаки, принимали послов великого хана с таким же почтением, с каким обычно принимаем послов Высокой Порты. Так достойно ли имени и славы великого хана относиться ко мне и моим офицерам, как к пленникам?