Похищение огня. Книга 2 (Серебрякова) - страница 101

«Исповедаться перед тираном — значит зачеркнуть все былое, из бунтаря превратиться в жалчайшего раба, вбить кол во все, чему верил и поклонялся. Что бы сказал Станкевич, который был моей совестью?»

— Нет, ты не трус и не отступник, — произнес он вслух, не замечая, что говорит о себе во втором лице.

Бакунин вдруг почувствовал облегчение. Даже ослабляющий животный страх покинул его. Смерть перестала пугать, и внезапно чувство силы и спокойствия наполнило все существо узника. Простые, не новые мысли о неизбежности конца для всего живущего успокаивали, как речные волны. Сотни тысяч человеческих поколений прошли по земле, исчезли, будто неисчислимые листья дерев и лепестки цветов. Бакунин вспомнил строки из письма к нему Белинского в счастливые годы молодости. «Чудная вещь жизнь человеческая, любезный Мишель, — писал Белинский. — Никогда так не стремилась к ней душа моя и никогда так не ужасалась ее. В одно и то же время я вижу в ней и очаровательную девушку и отвратительный скелет. И хочется жить и страшно жить, и хочется умереть и страшно умереть. Могила то манит меня к себе прелестью своего беспробудного покоя, то леденит ужасом своей могильной сырости, своих гробовых червей, ужасным запахом тления».

За окном камеры, бойко чирикая, завозились воробьи. И тотчас же тоска тысячами игл впилась в сердце и мозг заключенного.

Два года он был один. Тишина ослабила его слух, полумгла — зрение. Руки и ноги все еще болели от оков, в которых его держали в прусских и австрийских тюрьмах.

— Умереть, чувствуя себя до краев полным мыслей, слов, желаний, — это было бы безумием, — шептал он, слушая пение птиц, — Во имя чего? Ради призрачных понятий о долге и мужестве? Нет! Жить, быть свободным! Ведь еще ничего не сделано. Белинского уже нет в живых, но свет от него, как от погасшей звезды, еще многие сотни лет будет изливаться на человечество. Впрочем, зачем мне слава? Хочу лишь солнца, воздуха, сельского покоя, ласки близких, свободы двигаться, права идти куда глаза глядят. О, пусть только откроются двери тюрьмы, — и я пойду в леса, поля, пока не подкосятся ноги от сладкой усталости. Свобода — вот высшее счастье бытия. Погибнуть только ради того, чтобы какой-то замухрышка историк обронил обо мне два-три добрых слова? Не хочу! Я рожден для другого.

На секунду в памяти Бакунина всплыли образы пяти казненных декабристов, которых он чтил с юности. Стремительно он отогнал прочь эти видения о внезапно вспыхнувшей злобой.

«Нет, я не мечтатель, как Рылеев, не стоик, как Муравьев-Апостол. К тому же, где моя Сенатская площадь? Ее не было».