Как-то раз он явился на хутор, необычайно взволнованный.
Потирая руки, он бегал по террасе, делясь с молодой женщиной своими планами. Вот он приехал из имения. У него две тысячи душ. Две тысячи жизней находились столько лет в его бесконтрольной власти! И не было стыдно… И не было страшно… Он, как и его отец, как его дед и прадед, спокойно жил на труд этих людей, ездил за границу, проигрывал тысячи в карты. Он продавал и выменивал свои лесные и земельные участки и с той же легкостью продавал своих крепостных, разлучая родителей с детьми, женихов с невестами. И не было стыдно, и не было страшно… И в то же время он зачитывался Герценом и Лавровым (Миртовым). Он знал за границей Кропоткина и Маркса. Он считал себя европейцем и западником. Как мог он жить в такой слепоте?.. Теперь он дивился, как мог он проспать эти годы и не почувствовать всего ужаса своего благополучия. Теперь кончено… Проект его готов. Еще месяц-два хлопот в Петербурге, и он всем крестьянам дает волю.
Вера слушала, уронив на колени шитье, полуоткрыв губы.
— Как это хорошо! — сорвалось у нее.
О, да… конечно, он встретит препятствия со стороны родных и многих из тех, к кому он обратится, чтобы это дело его жизни не затормозилось. И до сих пор так сильна партия врагов Милютина. С какой радостью похоронили бы они все проекты его реформ!.. Конечно, и его хлопоты встретят. ту же враждебность. Родная сестра кричит, что на него пора наложить опеку, друзья пугают его, что он будет разорен… Ах, довольно!.. Надо спешить делать добро. Его так мало было в его красивой жизни дилетанта и себялюбца!
— Мой юный, дорогой друг, — говорил он, садясь, беря руки Веры и прижимая интимным жестом свой пылавший лоб к ее розовым ладоням, — я не знаю, что переродило меня… Но за этот год я сам себя не узнаю… Быть может, это взмывшая волна, которая выбросила на поверхность жизни столько новых людей, столько смелых мыслей… Быть может, это опьяняющая атмосфера пробудившейся внезапно общественности — здесь, на Руси, где мы все так долго, так мучительно долго молчали и жили в одиночку… А быть может, это влияние двух чистых, прекрасных женских душ, далеких от торга и суеты, с которыми я так сроднился за эти два года… Ах, Вера Александровна!.. Вот вы глядите на меня с недоумением… Вам смешно, что глаза мои влажны, что голос мой дрожит, что я в мои годы вновь переживаю юность?
— О, нет… ничуть, — прошептала Вера.
— Кто знает? Быть может, моему чувству к вам, далекой и чистой, я обязан этими минутами, моим обновлением и… вот этими планами моими… быть может, единственным светлым и, наверное, самым красивым делом моей жизни… О, ради Бога, не бойтесь! Не отнимайте руки… Да, я люблю вас… На всю жизнь, до конца теперь… Люблю без всяких надежд и иллюзий, с открытыми глазами… Но не отнимайте у меня этой последней красоты! Подарите меня вашим доверием, как дарила меня дружбой все эти годы ваша мать!.. Я не скрою, Вера Александровна, что я был страстно влюблен, прося вашей руки. Но… безумие прошло. Надежды угасли… Они горели так недолго… Теперь вы для меня святыня… Но не потому, что вы замужем за другим… Простите! Я не хочу казаться лучше, чем я есть. Надежда Васильевна зовет меня старым развратником, и она права. Да, я скептик… Да, я циник. Я прожил бурную молодость, искал одних наслаждений и до сих пор не знал любви…