— Наверное, в этом ваше главное несчастье.
— Ревновать, я считаю, так непорядочно, мисс Савернек, и так по-мещански — вы меня понимаете. Это, можно сказать, просто зависть из-за того, что кто-то помоложе и попривлекательней.
Работая над челюстью, Генриетта рассеянно молвила: «Разумеется». Уж много лет, как она усвоила уловку запирать свои мысли в непроницаемый отсек. Она могла играть в бридж, поддерживать утонченную беседу, писать хорошим слогом письма, не отдаваясь этому больше, чем требовалось. Сейчас она вся была сосредоточена на образе Навзикаи[1], чья голова рождалась под ее пальцами, тонкий ручеек злословия, источаемый такими очаровательными детскими губками, терялся, не достигая глубин ее сознания. Без усилий направляла она беседу. Она привыкла к моделям, которым необходимо говорить. Профессионалов не так много, а дилетанты, страдая от вынужденной неподвижности, искупали его взрывами болтливых откровений. Лишь малая часть Генриетты слушала и откликалась, а настоящая Генриетта, где-то совсем далеко, отмечала: «Убогая, заурядная, злобная малявка — и такие глаза… Дивные, дивные…» Поглощенная глазами, она не мешала девице болтать. Вот когда примется за рот, велит ей замолчать. Смешно, как подумаешь, что этот поток желчи зарождается за такими безукоризненными изгибами. «Ах, черт! — с внезапной злостью мелькнуло у Генриетты, — испортила надбровную дугу! Что за дьявольщина такая? Я слишком подчеркнула кость — торчит, нет округленности…» Она отступила, переводя прищуренный взгляд от глины к плоти и крови на помосте и обратно. Дорис Сандерс продолжала:
— «Так, — говорю я, — вот уж не понимаю, почему это ваш муж не имел права мне сделать подарка, коли ему хотелось? И уж не думала, — говорю, — что вы можете подобной клеветой заниматься». Это был страшно чудный браслет, мисс Савернек, прямо закачаешься, и, конечно, бедному парню такое, я бы сказала, не по карману. Но я подумала, что это так мило с его стороны, и отдавать его, ясное дело, не собираюсь, нет.
— Нет, нет, — пробормотала Генриетта.
— Это не значит, что менаду нами что-то было — что-нибудь неприличное. Понимаете? Не было этого самого.
— Да, — сказала Генриетта. — Я уверена, что и быть не могло.
Ее неудовлетворенность прошла. Следующие полчаса она работала в каком-то неистовстве. Нетерпеливая рука еэ испачкала лоб и волосы глиной. В глазах горел яростный огонь. Вот уж близко… Она настигает…
Теперь она на несколько часов избавлена от страданий, что одолевали ее последние десять дней. Навзикая — она уже сама была ею, она вставала с Навзикаей, завтракала с Навзикаей и выходила с Навзикаей. Во взвинченном состоянии бродила она по улицам, не в силах сосредоточиться на чем-либо, кроме прекрасного слепого лица, витавшего где-то за пределами ее внутреннего взора и не дававшего себя разглядеть. Она встречалась с натурщицами, колеблясь: выбирать ли греческий тип или отойти от канонов, и ощущала полную неудовлетворенность. Ей нужно было что-то — какой-то начальный толчок, нечто способное оживить ее уже частично осознанное видение. Бывало, отшагав огромное расстояние, она радовалась, что возвращается изможденной. И двигала ею, опустошала ее неотступная всепожирающая потребность