Никогда его дело не кончится, никогда не возвратят ему имени и состояния; всю жизнь, долгие-долгие годы будет он прозябать в жалкой роли непризнанного сына Воротынцева. О, уж лучше бы оставили его у слесаря и не открывали ему тайны его происхождения! Лучше бы ему ничего не знать и ни на что не надеяться!
Все чаще и чаще отчаянье заглушало в Григории все прочие чувства. Ему было противно учиться, наука и искусство теряли для него всякую привлекательность, всякий смысл, и он не находил в своем сердце ни благодарности, ни любви ни к кому, даже к Соне.
Разве она может понимать его страдания? С нею даже и говорить об этом нельзя. Она его любит и жалеет, но за что — сама не знает. Ей хочется прижаться к нему, смотреть ему в глаза, слушать его голос. Ему тоже раньше ничего, кроме этого, не хотелось. Он был бесконечно счастлив, находясь с Соней вдвоем, под тенистыми сводами старого парка в Святском. Но с тех пор он стал опытнее, узнал терзания самолюбия, стыд и зависть, злобу на людей, преграждавших ему путь к счастью, узнал муки бессилия и отчаяния, а Соня об этом и понятия не имеет.
Григорию было с нею даже тяжело. О чем им говорить? Ни одной из мрачных мыслей, осаждавших день и ночь его воображение, не мог бы он поделиться с нею, даже и в том случае, если бы их по целым дням оставляли вдвоем. Он помнит недоумение и испуг Сони, когда он пытался объяснить ей, как поступил его отец с его матерью и с ним самим. Она со слезами повторяла: «Как же это? Как же?» — и от тщетных усилий понять этот ужас беднела и дрожала, как перед страшным призраком.
Как объяснит он ей теперь свою ненависть к Марфе Александровне Воротынцевой, из-за которой тянут его дело, держат его между небом и землей, заставляют задыхаться от отчаянья? Надо на себе вынести эту пытку, чтобы понять ее, а Соня не знает, что такое злоба, ненависть, зависть и отчаянье, и никогда не узнает.
Вот Полинька, та знает. Редко имя Марты упоминалось между ними, но Григорий чувствовал, что Полинька тоже не любит ее, и эта уверенность придавала ему смелости в беседах с дочерью капитана Ожогина.
Он заходил бы в домик на Мойке еще чаще и засиживался бы в нем еще дольше, чем делал до сих пор, если бы не стал замечать, что Николай Иванович относится к нему враждебно.
Часто во время беседы Полинька делала ему знак, чтобы он смолк, и начинала закидывать его вопросами, не вяжущимися с предметом их разговора, указывая ему глазами на дверь. Дело в том, что за последней раздавалось шлепанье мягких сапог капитана, а вслед за тем появлялась и угрюмая фигура старика с неизменной трубкой в зубах.