— Что вам, папенька? — спрашивала, с трудом сдерживая раздражение, Полинька.
— Я думал, ты одна. Десятый час, добрые люди спать ложатся, — угрюмо говорил капитан, искоса поглядывая на юношу.
Григорий поспешно поднимался с места, отыскивал свою шляпу и со смущением, неловко откланивался.
— Мое почтение-с, милостивый государь, Григорий… Александрович, — с неизменной запинкой перед последним словом и не спуская насмешливого взгляда с гостя, произносил старик.
Оставшись наедине с отцом, Полинька иногда не выдерживала.
— За что вы обижаете его, папенька? — спрашивала она со слезами в голосе.
— А за то, что зазнается. Шарлатан эдакий, тихоня! Когда еще дело-то его кончится! Может, и кости-то его успеют в гробу сгнить, прежде чем в вельможи его произведут, а он зазнаваться уже стал, — брюзжал старик.
— Да чем же он зазнается? — заступалась за своего ученика Полинька.
— Всем. Супротив всех, что сюда ездят, он щеголеватее. Как принц какой, одет в шелка да в бархаты. Один плащ больше ста рублей стоит.
— Чем же он виноват, что Ратморцевы на него ничего не жалеют?
— Ну, матушка, ты уж лучше молчи да родителя своего слушай! — и, продолжая ворчать себе под нос, капитан напомнил дочери, чтобы она от большого ума не забыла свечей загасить да пожара, Боже сохрани, не наделала, и уходил к себе спать.
Тяжелое выпало время для Григория. Все охладели к нему: всем он был в тягость. Так ему казалось по крайней мере.
Дело в том, что, действительно, длящаяся без конца неопределенность его положения производила на окружающих удручающее впечатление. Никто не надеялся на благополучный исход его дела.
От Бутягиных являлись редко. Алексей Петрович крадучись пробирался время от времени в каморку старого камердинера и ждал там, притаившись, чтобы Захар Ипатович удосужился выйти к нему, а когда тот приходил, после обычных приветствий: «Здравствуйте, Захар Ипатович», — «Мое вам почтение, Алексей Петрович. Как поживаете? Здорова ли Анна Васильевна, детки?» — беседа между ними ограничивалась двумя-тремя фразами.
— Ничего не слыхать про дело молодого барина? — спрашивал, таинственно понижая голос и оглядываясь по сторонам, молодой Бутягин.
— Ничего, Алексей Петрович, ровнехонько ничего.
И, глубоко вздохнув, оба смолкали на минуту. Затем Бутягин поднимался с места и, сказав, печально покачивая головой: «Надо тятеньке отписать», с пожеланиями всего лучшего, уходил, не повидавшись с Григорием Александровичем. Чего на него смотреть? — Только понапрасну и себя расстроишь, да и ему беспокойство причинишь.
В Людмиле Николаевне Григорий с болезненной чуткостью измученной души тоже подмечал перемену. Она и раньше большой нежности к нему не проявляла и постоянно насиловала себя, стараясь победить недоверие и брезгливость, внушаемые ей странностями этого пришельца в их дом, а в последнее время стала относиться к нему еще подозрительнее. Чувствуя на себе ее пытливый взгляд, замечая, как сдвигаются ее брови, когда он подходил к ее дочерям, и с каким старанием изыскивает она предлоги, чтобы отдалить их от него, Григорий сам стал избегать попадаться им на глаза и так угрюмо отвечал на расспросы Сони с Верой, что они в недоумении и со слезами спрашивали друг у друга, за что он их разлюбил?