Если бы я не видел такой возможности, зачем бы я стал заводить разговор о вещах нереальных? Я считаю, что поляк, несмотря на стагнацию своей мысли здесь, на чужбине, и вопреки террору, который душит его там, на родине, вопреки пустоте, которая его тут и там иссушает, что поляк лихорадочно ищет себя. А это означает, что наша мысль находится на стадии радикальной, фундаментальной, и даже головокружительной, и что никакое решение для нас не может быть слишком экстремальным.
Можем ли мы изменить женщину? Может ли женщина для нас измениться?
Женщину нам до сих пор (фигурально говоря) навязывал Париж. Поэтому и возможно такое господство Парижа в нашем воображении, это уже опостылевшее пение парижских сарматов, упоенных шармом, электрической искрой Ville Lumiére[75]. Электрическо-эротическая магия Парижа, но… смелее, станьте антипарижскими, попытайтесь увидеть всю его эротическую мерзость.
Вслушайтесь в любовный язык французов, тот, что из алькова. Он вас умиляет? Занимает? Трогает? Или вы скорее склонны изрыгнуть его, как один из мировых ужасов, эту любовь в халате, эти триумфаторские трусы, эти буржуазные шалости, когда гон доходит до экстаза? А теперь вслушайтесь в их любовный язык высокого полета. Которую из его разновидностей предпочитаете? Интеллектуально-чувственный, который анализирует собственные безумства и является выражением сладострастия умной плеши, или изысканно-салонный, который не что иное, как подрыгивание фраков, танец париков, как в меру пикантное мужское и дамское белье. Мерзость любовной песни французов в том, что она представляет собой одобрение мерзости. Француз смирился с мерзостью цивилизации, более того — возлюбил ее. Поэтому француз имеет дело не с обнаженной женщиной, а с женщиной одетой или раздетой. Французская Венера — это не обнаженная девушка, а Мадам с мушкой и fort distinguée[76]. Их возбуждает не запах тела, а духи. Он возлюбил все искусственные прелести, такие как шарм, элегантность, изысканность, остроумие, костюм, макияж — красоты, которыми прикрывают биологическое вырождение и пожилой возраст, а потому красота по-французски — это красота сорокалетних. И если эта красота завоевала мир, то лишь потому, что она — смирение с судьбой, нечто доступное пожилым зажиточным дамам, а также молодящимся бонвиванам, этим можно блеснуть, дать выход энергии на старости лет. Эта покорившаяся судьбе и реалистическая красота поет: если нет того, что любишь, то люби уж то, что есть!
И эта красота по-французски, тип французской женщины покорил и наших славянских адвокатских жен, а значит, и наших адвокатов. Но, славяне! Неужели ваш славянский лиризм не протестовал? Ведь в вас живет образ другой женщины-девушки. Ведь вы идеалисты в области эротики. Женщина ваших снов и чище и проще. И разве не этот ваш эротический идеализм причина вашей неэффективности в культуре, которая есть и останется искусством довольствоваться суррогатами — здесь никакая категоричность вкуса не окупается. Мы не сумели свыкнуться с реальностью, то есть с цивилизацией, то есть с мерзостью, и в то время, когда французы ловко, умно, деловито окропляли духами, подкрашивали, одевали тех француженок, какими уж наделила их природа (при этом не заглядывали им в зубы), мы мечтали… о непорочной Оленьке, простой Зосе, наивной Баське… об Ивонке (Германа) и о Дикарке (Зажицкой)… Но несмотря на то, что такими были наши сны, в нашей реальной социальной, светской, эротической жизни, в нашей моде и обычаях победила красота по-французски. Почему же народ Вокульских не сумел победить в себе парижанку? А только потому, что она была ближе к реальности… наш «тип» годился для мечтаний, а их — для сожительства…