Стал бы я запрещать Каспровичу петь деревенские песни? Ничуть, пусть себе поет, коль скоро это так в нем глубоко. Вот только вопрос: в качестве кого он будет петь? В качестве мужика или в качестве Каспровича?
Он был бы более истинным, если бы не силился иметь стиль. Если бы он свой внутренний душевный разлад не пытался прикрыть простотой, если бы в искусстве вместо формы дал бы нам свой внутренний конфликт с ней. Это, возможно, избавило бы от искусственной народности как его самого, так и его литературных потомков. Я бы одел Каспровича ниже пояса в мужицкие сапоги и портки, а выше пояса — в пиджак и накрахмаленный воротничок. И таким выпустил бы его к публике, приговаривая: как можешь, так и справляйся!
* * *
Не спорю, всё это были тем не менее художники и учителя высокого полета. Но эти учителя не учили реальности. Сенкевич не выражал реальности, потому что отдался в услужение коллективной фантазии. Выспяньский — отдался эстетическим и историческим абстракциям. Жеромский — не умел сочетать свою общественную миссию со своим инстинктом. Пшибышевский — упился сатанизмом. И Каспрович, позволивший Народу овладеть им. Для того, чтобы «добраться» до реальности, писатель должен быть одним и другим одновременно: как выразителем общественного духа, так и выразителем собственного индивидуального существования; он должен быть индивидуальностью, находящейся под контролем общества, но также и обществом, находящимся под контролем индивидуальности. Они же без остатка утонули в массе или же в тех абстракциях — народ, история, искусство, которые были созданы коллективной культурой. Они всегда были в услужении у чего-нибудь. Они всегда перед чем-нибудь стояли на коленях. (Позитивизм? Нечто, существующее лишь для народа, чуть ли не политическая доктрина — это не позитивизм отдельного человека. Только сейчас заметил, что забыл упомянуть Пруса. А жаль!)
И вот в этой неудобной коленопреклоненной позе мы встретили независимость. Что должен был бы сделать освобожденный человек? Встать, потянуться, протереть глаза, осмотреться вокруг и решить для себя: кто я такой, где я нахожусь и какова моя задача?
Но независимость не вернула нам свободу: ни свободу чувств, ни свободу видения. В политическом отношении народ стал свободным, зато каждый из нас оказался еще более скован и внутренне ослаблен, чем когда бы то ни было раньше. Чем оказалось это воскресшее государство, если не воззванием к новому служению и новой смиренной покорности? Но государство тогда только выходило из состояния болезни и едва держалось на ногах. И поэтому все другое, даже самое горящее и не терпящее проволочек, должно было отступить перед единственным императивом: укреплять государство.