Было сказано:
— У тебя не будет никаких мыслей, которые могли бы ослабить нацию или государство.
— Ты будешь видеть, думать, чувствовать только то, что придает силу нации и государству.
И это вызвало в нас внутренний разлад, который, считаю, является ключевым моментом для всего периода свободы. Судите сами: нас призывали отказаться от индивидуального совершенства и аутентичности не в пользу какой-то другой аутентичности и силы, а в пользу несовершенного существования, которое ничего не могло достичь, поскольку было отмечено печатью слабости. Та Польша, которую мы должны были насыщать собственной живейшей индивидуальной кровью, была в экономическом и военном смысле хилой, в политическом смысле она находилась между двумя центрами вражеской силы, в культурном смысле она была больна анахронизмом: такое государство не могло проводить никакой позитивной политики, не могло вообще ничего свершить, оно было вынуждено метаться, залатывать дыры и прятать голову в песок. Но что хуже всего: это государство было не большим и не маленьким. Оно было достаточно большим, чтобы быть призванным к исторической активности, но оно было слишком маленьким, чтобы соответствовать этому вызову.
Это породило атмосферу нереальности, халтуры, гротеска, наполнившую межвоенное двадцатилетие. Нереальности — потому что у нас не было ничего, через что мы могли бы войти в соприкосновение с жизнью. Мы разрушали себя ради того, чтобы содержать большую армию, но армия оказалась химерой. Мы ограничивали себя духовно и интеллектуально, но наша государственная, национальная мысль не стала от этого сильнее. Теперь что касается халтуры: даже самые блестящие способности в тисках этой двойной анемии — индивидуальной и коллективной — должны были сойти на нет точно так же, как пошли прахом начинания технические, финансовые, общественные. Имел место и гротеск — этот символ бездарности, фабричная марка пошлости.
Я не рассматриваю польскую жизнь во всей полноте, я говорю только о литературе. Возможно, на пространстве политики и экономики нам ничего другого не оставалось делать, а потому делалось то, что могло быть сделано, и так, как могло быть сделано. Но искусство стократ свободнее, и я заявляю, что даже в этой ситуации в Польше имелась возможность для существования реального искусства.
Более того: в тех условиях самой важной и главной задачей искусства было не допустить потери соприкосновения с реальной жизнью, пробиться через жизнь усеченную к жизни истинной, полной экзистенции, стать якорем, который соединял бы нас с фундаментальным бытием. Почему же в этом отношении искусство так страшно подвело нас?