А теперь для завершения рассуждений о Милоше: я пытаюсь понять, в чем может состоять та ключевая идея, которую наш восточный опыт может дать Западу, каким может быть вклад современной польской литературы в западную литературу.
Разумеется, я гляжу на этот предмет несколько субъективно. Я не специалист по части умствования и не скрываю, что мысль для меня — только строительные леса. Я хочу лишь поведать о том, какие струны затрагивает во мне та, наша, восточная действительность.
Убежденному коммунисту революция представляется триумфом разума, добродетели и истины, поэтому для него в ней нет ничего такого, что отходило бы от правильной линии прогресса человечества. Зато «безбожнику», говорит Милош, революция приносит другое сознание, и выразить его можно такой сентенцией: человек с человеком может сделать все, что угодно.
В этом состоит нечто такое, что нас, восточных писателей, начинает в основных чертах отделять от Запада. (Обратите внимание, какой я осторожный. Я говорю: «в основных чертах», «начинает».) Запад упорно продолжает жить образом обособленного человека и абсолютных ценностей. Нам же зримо начинает являться формула: человек плюс человек; человек, помноженный на человека, — однако ее не следует соединять с каким бы то ни было коллективизмом. Бубер, еврейский философ, довольно неплохо определил это, сказав, что существовавшей до сих пор философии индивидуализма пришел конец и что самым большим разочарованием, какое только ожидает людей в ближайшем будущем, будет банкротство философии коллективизма, которая, рассматривая личность в качестве функции массы, отдает ее в действительности таким абстракциям, как общественный класс, государство, народ, раса; и только на трупах этих мировоззрений родится третье видение человека: человек в соединении с другим, конкретным человеком, я в связи с тобой и с ним…
Человек через человека. Человек по отношению к человеку. Человек, созидаемый человеком. Человек, усиленный человеком. Не впадаю ли я в иллюзию, когда вижу в этом спрятанную от взоров действительность? Ведь, рассматривая все те недоразумения, которые возникают теперь между нами и Западом, я всегда сталкиваюсь с этим «другим человеком», возвеличенным до категории созидающей силы. Это можно определить двадцатью разными дефинициями, выразить полутора сотнями способов, но факт остается фактом: у нас, сыновей Востока, та проблема, которой усиленно питается половина французской литературы, — проблема индивидуальной совести — начинает утекать сквозь пальцы. Леди Макбет с Достоевским становятся чем-то немыслимым… и по крайней мере половина текстов разных там мориаков представляется нам свалившейся с луны, а в голосах Камю, Жида, Валери, Элиота, Хаксли мы ощущаем ту роскошь, которая досталась нам в наследство от давно минувших дней, но которую мы не в силах воспринять. Эти различия становятся на практике так явственны, что я, например (я говорю это без тени преувеличения), вообще не в состоянии разговаривать об искусстве с художниками, поскольку Запад, до сих пор сохраняющий верность своим абсолютным ценностям, все еще верит в искусство и в то наслаждение, которое оно нам дает; по мне, так это наслаждение нам навязывается, оно рождается между нами — и там, где они видят человека, преклоняющего колена перед музыкой Баха, я вижу людей, которые заставляют друг друга встать на колени и восхищаться, наслаждаться, восторгаться. Поэтому такое видение искусства должно было отразиться на всем моем с ним общении, и я иначе слушаю концерт, иначе восхищаюсь великими мастерами, иначе оцениваю поэзию.