Дневник (Гомбрович) - страница 90

, консерватор или финансист, Сенкевич или антисемит. А как быть мне? Мне, стремящемуся к человечности без фетишей, мне, предателю и «провокатору» в моей «области», мне, для которого современная культура представляется мистификацией… когда моя рука сдирает маски и с моего лица, и с других лиц, когда это самое желание нефальшивой реальности живет во мне так интенсивно, если я люблю это болезненное рождение нового мира и приветствую его, прокладывающего себе путь уже почти двести лет, завоевывающего одну позицию за другой… как же я могу быть в противоречии с коммунизмом? На самом деле я считаю, что своими собственными силами и, возможно, более правильно, чем это имело место у многих из них, коммунистов, я прошел первые фазы этого процесса. Я потерял в себе Бога. Я научился мыслить безотносительно. И даже больше того: я научился открывать прекрасное в себе на путях разрушения прекрасного прошлого, а любовь — в расставании с прошлой любовью. Другие же узы, которые могли бы сдерживать меня — узы имущественного или социального характера — давно уже отпали. Нет сегодня ни такой чести, ни такого авторитета, которые могли бы меня сдержать, я свободен, свободен и etcetera свободен! Вы спрашиваете, почему я отвергаю коммунизм?


Воскресенье

Эйхлер выехал в деревню, и я на несколько дней переселился в его квартиру. Я уже отмечал в этом дневнике, что предпочитаю не любить искусства, — в том смысле, что я жду, пока оно само мне навяжется, — я не из числа тех, кто гоняется за искусством… Вот и картины Эйхлера начали лезть ко мне со стен этой узкой комнатки каким-то непонятным для меня содержанием. В этом человеке, как и в его художестве, очень похожем на него и очень самостоятельном и чистом, доведенном до максимальной степени выразительности в исключительно узких рамках своего стиля, существует какая-то «биологическая» загадка, которую я не в силах отгадать. Я, было заподозрил его в истерии, а между тем, при более внимательном рассмотрении обнаружил, что он — натура мощная и уравновешенная. Так или иначе, но те краски, те линии, с таким упорством (являющимся отличительной чертой искусства) повторяющие одно и то же в разнообразных сочетаниях форм, навели меня на мысль о «бархатной измене» и при отсутствии чего-то лучшего я схватился за это определение. Измена? Какая измена? Можно ли постичь? Каждый из нас через свою форточку убегает от жизни, и миллион дверей ведет на бескрайние поля измены. Но (думал я, сидя напротив этих двуличных форм) какое-то бессилие теории перед существованием — и Эйхлер представился мне водой, утекающей у Масколо сквозь пальцы, змеей, скрывающейся в траве, муравьем, мухой в трепещущей на ветру листве.