— С рукой-то у тебя что?
— Обожгла малость.
— Тогда тебе, милая, стирать нельзя. Разболится…
— Сказала им, что не могу, — смеются только.
— Я постираю. Ставь самовар.
— Бог с тобой!
— Успею. Буду стирать и разговаривать с тобой.
— Чем же мне угостить-то тебя? Живем по-нищенски. Нет ничего.
— Вон мешок. Покушайте… Там есть кое-что… А я не хочу.
Наташа сняла платок и жакет. Засучив рукава кофточки, она подняла мыло, посмотрела на этикетку. Мыло оказалось итальянским.
— Белье пораньше на солнышке высушишь, погладишь и подашь… Пусть довольны будут и не обижают попусту…
Замачивая рубахи в корыте, она бодро говорила матери:
— Еще малость потерпите. Скоро им конец. К осени наши непременно будут здесь. Тогда и отдышитесь.
Вскипел самовар. Наташа принялась за стирку. И странное дело — ни брезгливости, ни отвращения, ни малейшего возмущения не испытывала она, стирая пропахшие крепким мужским потом рубахи: она выручала бесправную мать, не хотела, чтобы она растравила обожженную руку или за отказ от стирки принимала бы на себя ругань и издевательства немецких солдат.
— Паша-то пишет?
— Одно письмо месяцев восемь назад прислала.
— И только?
— С тех пор как в воду канула.
— Письмо цело?
— Цело.
— Дашь потом.
— Глаз ей помещик плеткой выбил…
Наташа тихо вскрикнула и выронила мыло.
Наташа уходила глубокой ночью. Она не позволила матери и Николушке проводить себя, опасаясь навлечь на них подозрения. Не скрывая правды, сказала, что больше не придет в село, что было бы слишком неразумным подвергать себя и мать опасности. При малейшей неосторожности могла произойти непоправимая беда.
— Где же ты будешь, касатушка? — надрывно спросила Елизавета.
— Пока в окрестных лесах. Потом переберусь через фронт.
Больше Елизавета ничего не добилась от нее.
— Что ж, с тобой, видно, не поспоришь. Я понимаю: для тебя военное дело священно, — говорила Елизавета, прощаясь.
Они молча поцеловались. И когда дочь, заплаканная и взволнованная, оторвалась от матери и скрылась за углом избы, Елизавета обессиленно опустилась на ступеньки крыльца. В ней словно оборвалось что-то.
— Ужель навсегда?!
Тьма окутывала мир. Такая же тьма и в душе Елизаветы. Она долго всматривалась в черноту ночи, стараясь представить себе, как там, за селом, словно по чужой земле, крадется к лесу ее дочь.
Наконец, разбитая и надломленная, вернулась в сени. Николушка беззвучно плакал, обняв оставленный Наташей мешок с сухарями, салом и лепешками.
Елизавета села рядом.
— Только два сухарика и взяла с собой! — запричитала она еле слышно. — Остальное нам оставила… Нам с тобой, Николушка.