Он был несправедлив к своей Хуррем и жесток. На долгие годы оставлял ее в холодных стенах гарема. Равнодушно смотрел на смерть ее сыновей, утешая себя мыслью, что потомков для трона еще хватает. Не предотвращал ее старение, хотя и замечал, как изменялось ее лицо с течением лет. Там пожелтело, там пятнышко, там пересохшая кожа, там морщинка. Морщинку на лице любимой женщины не разгладит своими поцелуями даже миллион ангелов. Годы оставляли в ней жестокие свои следы, но он утешал себя тем, что Хуррем становится для него еще дороже, а тело словно бы еще более желанным, в нем исчезли дикость и несовершенство, и было оно словно бы райский подарок. Говорил ли он ей об этом, умел ли сказать подобные слова в своей султанской закостенелости?
Все отдавал своим законам и своим воинам. А его законы и его воины жили только тем, что ждали войны, ждали смертей. Пыль на лицах его воинов, на их оружии, в их глазах, в их душах. Серая пыль смерти, которой он хотел засыпать весь мир.
И его Хуррем, единственное живое существо в этом царстве небытия, неужели и она должна отдать свою жизнь?
Пытался представить ее. Знает ли она о его колебании между ее жизнью и смертью? Из золотых сумерек выплывало ее лицо, но было замкнутым, не обращалось к нему ни единой черточкой, не откликалось, не подавало признаков жизни. Как крепость, которую ты хочешь взять приступом, лицо замкнуло все ворота, убрало мосты, выставило непоколебимых защитников твердость, незыблемость, и не заглянешь за валы, палисады и стены.
В этот миг Сулейман почему-то вспомнил каймакчи из Гянджи. Почему тогда, на рассвете, не отдал он Сулейману свой каймак, несмотря на то что султан даровал ему жизнь?
Повез каймак от победителя и повелителя, а куда, кому? Неблагодарность. Все неблагодарны, может, потому так мало милосердия на свете.
Ох, как хотелось ему покорить Хуррем! Чтобы пришла сюда, упала к ногам, плакала и умоляла, умоляла и плакала, а он проявил бы свое великодушие, отомстил бы за измену великодушием, оставаясь твердо-неприступным, хотя и без привычного самодовольства, которое всегда испытывал от своего высокого положения. До конца доволен был лишь тогда, когда покорность выражали ему с величайшей старательностью, без какой бы то ни было изобретательности и, если так можно сказать, изысканности, а грубо, крикливо, почти дерзко. Жил среди дерзкой покорности и теперь удивлялся, почему эта женщина уперлась и замкнулась перед ним, как неприступная крепость. Почему? Как смеет? Разве не понимает, перед каким страшным выбором стоит он, ее повелитель и ее раб?