Нельзя спуститься в нижний мир, не расставшись с верхним. И руками плакальщиц боги перережут пуповину твоей жизни. Пусть рыдают, пусть рвут руки и кормят огонь кровью, выказывая глубину своего лживого горя. А ты слушай.
Голоса дурманят так же, как и дым, что поднимается над жаровней. И толстая женщина, мать двенадцати сыновей — другим не позволено ходить по грани — подбрасывает на угли куски ароматной смолы. Та плавится, растекаясь по пеплу желтоватыми солнечными лужицами.
И вспыхивает белым.
Слушай, Аану. И смотри.
Эта женщина идет к тебе, переваливаясь с ноги на ногу. И ступни ее босы, раздуты, а живот нависает массивным шаром, он колышется при каждом шаге, и ты вдруг вспоминаешь того толстяка… он ведь понял. Все понял.
Но не предупредит Янгара.
Почему?
В руках кормилицы деревянный поднос с резными чашками. Они, соприкасаясь краями, вызванивают собственную мелодию, в которой не остается места сомнениям. И повинуясь взмаху руки, плакальщицы подхватывают тебя, волокут, укладывают на каменную лавку. Сползает душный саван, и над тобой склоняется кормилица.
Она бережно смывает с твоего лица глину и краску, и вода течет по губам. Пить хочется ужасно, но я не имею права разжать губ. Здесь и сейчас я мертва.
Меня раздевают.
Жаль. Никогда прежде не было у меня вещей столь чудесных.
Ловкие пальцы распутывают сеть серебряных шнуров. И стаскивают платье из белой оленьей кожи, выделанной столь тонко, что эта кожа мягче бархата. Она расшита золотыми пчелами и крохотными алмазами… Пиркко не хотела отдавать его.
Но отец настоял.
Я должна быть одета достойно невесты из рода Ину.
Умелые руки стягиват семь бархатных юбок, одна другой тяжелее, — еще один его подарок. Как и сапожки на посеребренных каблучках. В кои-то веки обувь не натерла мне ног.
В тонкой рубахе из бязи лежать холодно, но мне не оставляют даже ее.
Я умерла.
Наряд вернут отцу, и, быть может, Пиркко снизойдет до того, чтобы его примерить. Носить не станет, не после меня, но… она любопытна.
И сама мечтает о том дне, когда ее назовут невестой.
Мне же утром принесут другое платье, женское, принесенное мужем… до утра далеко.
Да и будет ли оно для меня?
Не думай об этом, Аану. В пещерах Кеннике нет места заботам верхнего мира.
Постепенно холод уходит. Меня омывают. И белая ткань, уже не савана, но родильной простыни, прилипает к коже. Кормилица бродит, громко постанывая, и плакальщицы, беловолосые вороны, смолкают.
Смерть была.
Пришло время рождения. Стоны становятся громче, и в этом мне тоже чудится музыка, лишенная слов, но понятная, верно, и вправду существующая в крови.