Тристан 1946 (Кунцевич) - страница 11

— Видишь, мама… Я ничего не забыл, — сказал он, по-детски радуясь своей «хитрости».

Я не нашлась, что ответить. Проснулся мой старый знакомый — мой извечный страх перед мужчиной. Михал ребенок, совсем ребенок, повторяла я.

— Ты еще совсем ребенок! — воскликнула я.

Он приподнялся на локте и, наверное, поглядел на меня, потому что я невольно повернулась к нему и увидела измученное лицо старого человека.

В свое время у Михала была бонна — англичанка. Уроки английского языка он брал еще зимой тридцать девятого года. Но теперь в магазинах и при встречах с людьми он все перекладывал на меня. Равнодушно смотрел, как я делаю покупки, но как-то раз незаметно сунул в карман кусочек бекона, который продавец сбросил с весов. Как только мы вышли из магазина, я накинулась на него: «Если бы я знала, что ты так любишь сало, я бы с радостью отдала тебе свой талон». (В Англии продукты тогда еще выдавали по карточкам.)

Он снисходительно улыбнулся, и это окончательно привело меня в ярость.

— Сейчас же отдай мне это сало! Я угощу им кота.

Он посмотрел на меня невинными глазами.

— Котам в Англии живется лучше, чем людям?

Я онемела, и он в знак примирения добавил:

— А я не хочу ни у кого ничего просить, Подружка. Мне не нужно ничьих одолжений.

Он отказывался брать у меня деньги. Впрочем, какие-то деньги у него были, должно быть, он где-то их украл. Одевался он всегда броско — носил рваный свитер, клетчатые рубашки, немодные брюки и коротенькие плавки, при виде которых мои соседки на пляже отворачивались. Какая жалкая карикатура на привитые мною же вкусы. Как грустно исказилось все это! Говорят, что его видели на аукционе. Наверное, он по-прежнему любил брать в руки предметы и спрашивать: а это зачем? Его видели в цирке, в Сент-Остелле и раза два в кино, в Паре. По всей вероятности, он пробирался туда зайцем. Он привел домой приблудного пса и назвал Партизаном. Купал его, вычесывал блох, вынимал из лап занозы. Спал с ним на одной кровати, всюду брал с собой и радовался, когда пес никого не хотел пускать в дом. Я жила в вечном страхе, что Партизан кого-нибудь покусает и на меня подадут в суд.

Все, с чем Михал был связан в прошлом, было очень значительно, и сам Михал был значительным. Рядом с ним я чувствовала себя жалкой. Никогда — ни теперь, ни до войны — мне не приходилось делать таких усилий, чтобы жить. Я хотела, чтобы он говорил, но боялась спрашивать. Его мужская и человеческая индивидуальность были для меня непривычными, привлекали и отталкивали одновременно. Мне хотелось найти для него какой-то достойный пример для подражания. Англичане с их дисциплиной и самодисциплиной казались мне достойным примером. «Они… они такие корректные», — лепетала я. Обычно он слушал меня рассеянно, насвистывал, как дрозд, грыз ногти или возился с Партизаном. Но как-то раз он не выдержал: «Как же, слышал! — сказал он, сердито выпятив губу. — Из-за одного такого корректного страуса погибла Анна». (Не знаю, почему он называл англичан страусами.) И тут, словно бы его защитная маска, все его улыбки и все покровы были сорваны, я увидела кровавые раны, нарывы и желчь. Убежала на кухню и там долго молилась, просила Бога, чтобы и Михал, и Польша, и я сама, чтобы все это наконец сгинуло.