Милая Притти, когда нам было столько лет, сколько сейчас ему, мир был больше и человек больше значил. Михал ведет себя так, словно бы полностью потерял представление о времени и пространстве. Сначала нес какой-то вздор о подводной ловле где-то в Исландии. В Пенсалос ехать отказался. И неожиданно вдруг дал свое согласие на Корнуолл. «Когда?» — спросил я. Он только махнул рукой. Неделя, год, север, юг — ему все равно. Но мне кажется, что он вполне жизнеспособен. Ест много, спит долго, хотя во сне часто кричит и разговаривает.
Я заметил, что он любит девушек, животных, и еще он очень хотел, чтобы врачи поставили ему фарфоровые пломбы…»
Это то, что я узнала от Франтишека. В Пенсалосе Михал появился в середине октября. Он оказался примерно таким, каким я представила его по описаниям, только более красивым. Он и в самом деле был неразговорчив, а если и отвечал на вопросы, то очень резко, лишь бы отвязаться. Только взгляд у него был мягкий и чуть сонный. Вначале я никак не могла к нему привыкнуть. Он прошел сквозь два круга ада — восстание и лагерь, о которых я знала, и еще сквозь многие круги, о которых не хотела знать. Но все это говорило само за себя. И я знала, что счастье для выходца из ада не купишь по сходной цене. Мне стыдно было перед ним, а не за него, как ему когда-то, в довоенные времена, было стыдно за меня. Он был моим сыном, а явился чужим, не моим сыном. Его тело казалось незнакомым. Оно было чужим, познавшим жизнь и даже пытки. Мне хотелось знать, остались ли на теле их следы. Может быть, ему больно. Погода все еще стояла отличная, цвели японские анемоны и осенние крокусы, на другой день после приезда я повела Михала на пляж — загорать. Следов на теле не было. Кожа на плечах, груди, на шее, на спине и ногах была белой и гладкой, и сложен он был отлично. Значит, эта боль, эти бичи, эти удары ушли куда-то вглубь.
— Почему ты не хотел вернуться в Варшаву?
Он молчал.
— Почему ты написал, что едешь к родственнице, а не к матери?
— А кому какое дело? Я приехал ненадолго.
Сердце у меня подступило к горлу, я молча вынула из сумки вязанье. Через минуту раздался голос совсем в ином регистре, тот, что я слышала по телефону:
— Мама, можно я буду называть тебя Подружкой?
У меня от волнения даже кровь отхлынула от лица. Словно бы со мной разговаривал Ян. Словно бы он был здесь снова, и это ощущение делало меня беспомощной. Ян всегда называл меня в шутку: Подружка.
— Конечно, — шепнула я.
И тогда Михал расхохотался. Смех у него был грудной и почти беззвучный. Он смеялся долго и как-то бессмысленно, я окаменела. А когда наконец он успокоился, я заметила у него на глазах слезы.