А через час после нашего ухода Партизан удрал из дому и его задавил автобус. Насмерть. Вот что Партизан нашел себе в Лондоне — смерть.
На другой день, когда мы укладывали Партизана в ящик, пришел Франтишек. Понятия не имею, чего он от нас хотел. Зрелище было не из приятных, и он сразу удрал.
А мы с Касей и словом не обмолвились. Так же как раньше пес этот нас примирил, так теперь он разделил нас. Кася думает, что я ее виню во всем, потому что она хотела пойти в кино, а туда с собаками не пускают, а меня злит ее скорбная мина, я ведь знаю, что Партизан был для нее обузой. Я разрешил ей пойти на работу, обещал, что скоро начну заниматься.
Но заниматься не мог, смотрю в книгу, ничего не вижу, пелена перед глазами.
Одно меня удивляло: почему это я вечно что-то должен хоронить, сначала язык, потом собачьи ошметки. В тот вечер, когда мы в кино сидели, на Касю вдруг нашло, она крикнула: «Ты хочешь меня похоронить, как драконий язык!» И я не мог от этих мыслей отделаться. Неплохая коллекция: кусок мяса, пес и женщина. Кася живая. Ее нельзя хоронить. Но разве для этого нужна земля? Эх, Кася, Кася, доктор мой единственный, свой трофей я закопал, но разве я забыл про него? Партизана мы похоронили и тоже не забудем. Теперь я попробую в себе похоронить тебя — живую! Только не знаю, что из этого получится.
Кэт пишет мне до востребования. Работать я буду на строительстве в Лонг-Айленде. Как же я могу похоронить Касю? Ей было бы больно, она живая.
Примерно так я обо всем этом размышлял. Кася ушла в студию. Я пробовал читать о том, что построили братья Адамс в XVIII веке, но ничего у меня не получилось. Что мне оставалось делать? Поехал в консульство, отвез еще одну бумажку. А там я почти свой. Рыжий дядя, завидев меня издалека, скалит зубы в улыбке, звезды на флаге подмигивают, будто девочки на Гросвенор-сквер, Линкольн манит меня пальцем: «Иди сюда, потомок европейских банкротов, на наших демократических бифштексах ты живо отъешься»[52].
«Здесь все иначе, иначе, иначе…» Не помню, кто именно из польских поэтов стонал, что где-то там на чужбине все «иначе», а дома у мамочки лучше. Что касается меня, то чем дальше я от мамы, тем больше нравится мне слово «иначе». Моя мать ни за какие сокровища не поехала бы в Штаты. Пусть бы чиновник хлопал ее по плечу, пусть бы, разговаривая с ней, жевал резинку, она бы не сдвинулась с места, будто ее кто заговорил. Подружка моя — бабка что надо! Завидую я ей. Любит то, что есть, потому что ничего не любит, ничего, кроме собственных сновидений. В общем-то она меня устраивает. Только: «Что Мне и Тeбe, Жено?» Должно быть, я у нее родился мертвым, а может, она умерла во время родов. Короче говоря, матери у меня никогда и не было. Была подружка.