Все праздники я прятался от этих Уокеров, думал о том, как сейчас Кася радуется моей собаке. И опять ждал, ждал… Ждал терпеливо, без злости. И что же? Да ничего. В один из январских дней получил открытку. «Спасибо за пса. Красивый. Мы оба с ним будем тебе верны». И все. А моя спина, мои мучения ей безразличны! О верности рассуждает. Она, мол, там, за океаном, при старом муже, будет хранить верность. Целых пять лет. Мне не верность — мне она нужна. Плюнул и ногой растер.
В ответ на вторую мою открытку Подружка написала, что готова приехать, деньжат прислала. Я не ответил ей; чего стоит мать, которая ни о чем догадаться не в состоянии? Подружка… только неизвестно чья — моя или Касина?
Холода наступили, я помаленьку ползал, работ не прервали, мороз был не сильный и без снега. От Уокеров я по-прежнему скрывался. Познакомился с одним поляком-доктором, по субботам ездил к нему на процедуры, от уколов мне полегчало. Во время войны он был в армии Андерса, а жена его — в АК[57], в сорок седьмом приехала к нему с маленьким сыном, которого он до того даже не видел. В воскресенье я был приглашен на обед. Жена доктора, Калина, давай меня расспрашивать. Выяснилось, что в конспирации она действовала в одной семерке с моим отцом. Тут я стал расспрашивать ее про ребят. У Калины язык как бритва.
— Генек, говоришь? Кличка Яблочко? Ну это яблочко давным-давно в тюрьме.
Я глаза вытаращил.
— В какой-такой тюрьме?
— Да в самой обыкновенной.
Я так и подскочил.
А она смеется:
— Кое-кого из наших удальцов-молодцов направили на лечение за решетку. Говорят, стреляли много. Правой рукой…
Доел я борщ и зразы с кашей — Калина повсюду с собой Польшу возит — и вернулся в свою берлогу, сижу и думаю, каким же крохотным сделался для меня мир. В Англию я податься не могу, потому что Кася поклялась пять лет хранить мне верность за океаном. В Польшу — тоже, там я в немцев стрелял правой рукой, а не левой. Две ночи напролет я пил внизу, в баре, клиенты меня угощали, по плечу хлопали, и я их угощал и по плечу хлопал, пока наконец под утро Кисеи, барменша, не отволокла меня наверх, в постель.
Я уснул и во сне увидел отца. Он был худой, страшный, размазывал на груди кровь, я от него шарахался, кричал: «Почему ты меня не сделал левым? Из-за тебя я стрелял правой рукой, из-за тебя теперь парни в тюрьме сидят!»
Он схватил кочергу, хотел было меня ударить, но не смог, видно обессилел, и заплакал: «Не видишь, сын, что меня больше нет? Я учил тебя тому же, чем меня мой отец учил: главное — это народ».
Я проснулся. Вспомнил наш последний с ним разговор утром в тот день, когда он получил три немецкие пули.