Я был готов к тому, что она прольет одну-две слезы, к этакой лирической грусти. Но того, что произошло, я никак не ожидал. Ванда побледнела, выронила из рук сумочку, схватилась за виски и с возгласом «Петр, Петр!», словно он был где-то поблизости и она хотела его догнать, побежала, не разбирая дороги. Я едва остановил ее, зубы у нее стучали, она, закрыв глаза, все время повторяла: «Петр, Петр!»
На другой день я рассказал обо всем Бёрнхэму. Он решил, что нужно оставить Ванду в покое, пока не пройдет шок. Через неделю он сделал ей предложение. Регистрация брака без посторонних — я один в качестве свидетеля. Ванда отказала. А еще несколько дней спустя Фредди не застал ее дома. Мать думала, что Притти у себя. Фредди, встревоженный, позвонил мне. У нас у обоих были скверные предчувствия, но я быстрее напал на ее след.
В то время Ванда дружила с некой художницей — румынкой. Я помчался в ее мастерскую, если так можно было назвать эту трущобу в Челси, двери изнутри не были заперты. На возвышении стояла Ванда — очень прямая, без шляпы — и глядела в окно, на лондонские крыши. Светлые волосы ее блестели. Онане услышала моих шагов. Я сразу же заметил в поднятой правой руке револьвер. Подкрался и больно сжал ей кисть руки; она вскрикнула, револьвер упал на пол. Я не предполагал, что глаза ее могут быть такими черными.
Она обернулась и ударила меня по лицу.
Брак не состоялся, но тем не менее Притти и Бёрнхэм не расстались. Он боготворил ее с еще большей страстностью, а она спустя какое-то время весьма сухо попросила у меня прощения. Потом, до их отъезда, мы встречались редко.
Бедному Фредди не довелось вдоволь насладиться Корнуоллом. Он умер внезапно, в тысяча девятьсот сорок пятом году, в тот день, когда было заключено перемирие. Умер от аневризма аорты. «Внезапно» — потому что не в больнице, а у себя дома, сидя в кресле. Но я думаю, что это многолетняя тоска сжала кольцом его аорту. В тот день в Пенсалосе люди танцевали на улицах. В барах пили за Сталина, Рузвельта и Черчилля. О Польше уже давно никто не говорил. Несомненно, Фредди тоже был романтиком. Но только романтизм его не был крикливым и поэтому не вызывал у меня раздражения.
Притти мне рассказывала, что в этот день он велел ей опустить шторы, поставить на стол шампанское. Они обедали при свечах, и Фредди пил за польских летчиков, за Монте-Кассино, Эль-Аламейн, Арнхем, за Варшаву, за все и всяческие битвы, в которых отличились поляки. Потом ему стало плохо, он перешел в кресло, а еще через час умер, держа в руках газету, в которой не было ни единой строчки о поляках — «вдохновении народов». Нелепый конец для дипломата и историка.