Рабочие в одних блузах, босые, с серыми лицами и потухшими глазами, словно бы выжженными оргией красок, которая буйствовала тут, двигались бесшумно, точно автоматы, представляя собой только придаток к машинам.
Порой кто-нибудь из них глядел в окно на свет Божий, на Лодзь, и с высоты пятого этажа город смутно проступал сквозь пелену тумана и дыма, в которой маячили тысячи труб, крыш, домов, безлистных оголенных деревьев; а если смотреть в другую сторону, там виднелись поля, простиравшиеся до горизонта, серо-белые, грязные, в весенних лужах просторы с торчавшими там и сям красными зданиями фабрик, которые алели в тумане противным цветом освежеванной туши. А вдали темнели прижавшиеся к земле, низкие деревенские домики, змеившиеся среди полей дороги, да черная, топкая грязь тропинки, мелькавшей между рядами голых тополей.
Машины неустанно гудели, и неустанно посвистывали трансмиссии, укрепленные под потолком и несшие энергию в другие цеха; все двигалось в лад с работой огромных металлических сушилок, которые заглатывали мокрую ткань, поступавшую из печатного цеха, и выплевывали ее сухой, — в этом громадном прямоугольном зале, в унылом свете мартовского дня, среди унылой мешанины красок и унылых людей, они походили на капища могучего божества энергии, правящего безраздельно и всевластно.
Боровецкому было не по себе, он рассеянно разглядывал ткани — не пересушены ли, не пережарены ли.
«Глупый малый», — думал он о Горне, и в мыслях его то и дело возникало молодое, благородное лицо и голубые глаза, глядящие на него с выражением безмолвной грусти и укоризны. Глухое беспокойство овладело Боровецким. Когда он смотрел на толпы молча работающих людей, ему вспоминались некоторые слова Горна.
«И я был таким». И его мысли унеслись в те далекие времена, но он не позволил воспоминаниям вонзить терзающие когти в его душу, ироническая усмешка блуждала на его устах, а в глазах были холод и трезвость.
«Все это прошло, прошло!» — думал он с каким-то странным ощущением пустоты, словно ему было жаль тех лет, тех невозвратных иллюзий, благородных порывов, осмеянных жизнью; но это быстро минуло, он снова стал самим собою, стал тем, чем был, — начальником печатного цеха Германа Бухольца, химиком, человеком холодным, разумным, равнодушным, готовым на все, настоящим «лодзерменшем», как назвал его Мориц.
И когда он в таком настроении проходил по аппретуре, дорогу ему преградил один из рабочих.
— Чего вам? — быстро спросил он, не останавливаясь.
— А наш мастер пан Пуфке сказал, что с первого апреля у нас будет работать на пятнадцать человек меньше.