— Пан Боровецкий, — поспешно перебил его Горн.
— Пан фон Горн, слушайте, когда я с вами говорю, — грозно вскричал Боровецкий, в порыве гнева сбросив на пол большой альбом с образцами. — Бухольц взял вас по моей рекомендации, я знаю вашу семью, я желаю вам добра, но, как вижу, вы страдаете недугом ребяческой демагогии.
— Если вы так называете обычное у людей сочувствие.
— Вы меня компрометируете своими советами, которые даете всем, у кого есть какие-то претензии к фабрике. Вам надо бы стать адвокатом, тогда бы вы могли опекать несчастных и обиженных, разумеется, за хорошую плату, — насмешливо прибавил Боровецкий, чей гнев постепенно исчезал под взглядом уставившихся на него добрых глаз Горна. — Впрочем, оставим это дело. Поживете в Лодзи подольше, разберетесь в здешних условиях, приглядитесь к этим угнетенным, тогда поймете, как надо себя вести. А унаследовав отцовское дело, признаете, что я был прав.
— Нет, пан Боровецкий, я в Лодзи долго не выдержу и дело отцовское на себя не возьму.
— Чем же вы намерены заниматься? — удивленно спросил Боровецкий.
— Еще не знаю. Признаюсь вам в этом откровенно, хотя вы так резко, слишком резко говорите со мной, но я не обижаюсь, я знаю, что вам, как начальнику большого печатного цеха, нельзя говорить иначе.
— Так вы от нас уходите? Пока я понял только это, но не понял, почему?
— Потому что больше не могу выдержать здешнего гнусного хамства. Вы, как человек определенного круга, наверно, меня понимаете. Потому что я всей душой ненавижу и фабрику, и всех этих Бухольцев, Розенштейнов, Энтов, всю эту мерзкую банду промышленников и дельцов! — страстно вскричал Горн.
— Ха, ха, ха, да вы настоящий чудак, оригинал первостатейный! — от души рассмеялся Боровецкий.
— Ну, тогда я больше ничего не скажу, — ответил Горн с явной обидой.
— Как вам угодно, но всегда лучше поменьше говорить глупостей.
— До свиданья.
— Прощайте. Ха, ха, ха, да у вас прекрасные актерские данные!
— Пан Боровецкий! — чуть не со слезами в глазах начал Горн, останавливаясь и явно желая что-то сказать.
— Что?
Горн поклонился и вышел.
— Неисправимый слюнтяй, — прошептал Боровецкий ему вдогонку и тоже вышел, направляясь в сушильный цех.
Там его обдало нестерпимым жаром. Огромные жестяные кубы, наполненные страшно раскаленным, сухим воздухом, гудели как дальний гром, извергая бесконечные полосы разноцветных высушенных, жестких тканей.
На низких столах, на полу, на медленно двигавшихся тележках лежали груды тканей, в сухом прозрачном воздухе, среди почти сплошь стеклянных стен, они переливались приглушенными цветами радуги — темно-золотым, пурпурным с фиолетовым оттенком, небесно-голубым, темно-изумрудным, — похожие на груды металлических листов с мертвым, матовым блеском.