— Ну, Эльза Монетт, ты это попомнишь…
Я проскочила под его рукой и пулей взлетела по лестнице на третий этаж.
— Дура! Стерва! — разорялся Матье мне вслед. — Я завтра же возвращаюсь в Монреаль! Слышишь? Ты испортила мне всю поездку! Зачем я только взял тебя с собой!
Потом внизу хлопнула дверь его номера.
Я уже было начала поворачивать ключ в замке, как вдруг вспомнила про это чертово белье — как же без него спать? А я-то так хотела поскорее лечь и забыть этот незадавшийся день, худший, наверно, за всю поездку. Я вздохнула и поплелась обратно вниз. На втором этаже покосилась в сторону коридора, но Матье из своего номера не вышел.
За стойкой никого не было. Табличка сообщала на четырех языках, что после девяти вечера следует обращаться в бар. Я посмотрела на часы — половина десятого.
— Черт! Черт! Черт! — выругалась я и пнула стойку ногой.
Я вернулась к лестнице. Матье, решила я, должен спуститься с минуты на минуту: ему ведь тоже нужно белье. Я ходила взад-вперед и успела прокрутить в голове уже не менее двадцати вариантов сцены примирения: «Эльза, я тебя люблю, прости меня, я дурак», «Эльза, я все обдумал, давай отпразднуем нашу помолвку в гондоле в Венеции», «Эльза, ты права, так мне и надо. Давай же! Бей меня еще, бей сланцем по морде, я это заслужил», «Эльза, пойдем займемся любовью на пляже, как в Биаррице»…
Я выкурила одну за другой две сигареты и, не дождавшись Матье, решила посидеть в баре: все равно он придет туда.
Бармен в компании каких-то парней смотрел по телевизору футбольный матч. Я села, он спросил: «Чего желаете?»
— Some sheets for ту bed and one Grand Marnier on the rock[16].
— «Гран-Марнье» для мадемуазель, — повторил он с заметным акцентом и заулыбался до ушей, довольный, что сразу угадал мой французский (наверно, из-за того, как я произнесла «Гран-Марнье»), и счастливый вдвойне, что смог ответить мне на этом языке. Тут же передо мной оказались бокал и две простыни в прозрачной упаковке со штемпелем гостиницы. Я спросила, чистые ли они, он сказал: естественно, чистые, поскольку новые. Я поняла, что белье здесь надо покупать, и это меня успокоило: по крайней мере, на нем точно никто не спал. Я расплатилась, и бармен вернулся в угол к телевизору. Простыни я убрала в аптечный пакет, где лежали сланцы.
Время шло, а Матье не появлялся. Последние отсветы заката погасли, и на улице совсем стемнело. Я вертела в руках бокал, глядя, как тает лед и вода смешивается с ликером. Как мог Матье наговорить мне таких гадостей в ресторане? И зачем ему понадобилось колоть мне глаза правдой, как он выразился, и почему я должна была молча все это выслушивать? По-моему, я имела полное право обидеться. Сланцем по морде — это, допустим, круто, мне жаль, но он сам нарывался. Ладно, не спорю, авантюрная жилка во мне, положим, не развита, чего нет, того нет, но Матье легко говорить: он-то в детстве даже скаутом был. А меня родители ни разу не отпустили в летний лагерь — я думаю, им просто в голову не приходило, что походы с ночевками в лесу и дурацкие хоровые песни могут пойти на пользу моему воспитанию. Что же я теперь могу поделать? Я не виновата, что выросла в тепличных условиях, что не привыкла нюхать чужое дерьмо, спать в одной комнате с посторонними и мыться в общем душе. Зачем Матье вообще все это затеял? На фиг он ему сдался, этот Домбург? Что он здесь забыл? Дыра дырой, смотреть нечего, даже музея нет, только море, и то ледяное. Что он себе думал — что я вот так сразу освоюсь в вонючей деревенской гостинице, после того как мы больше месяца ночевали в «Хилтонах»? Если мне здесь не нравится, то я, по-моему, имею полное право ему об этом сказать. И только поэтому я стерва? И дура? Он действительно так думает? Мне было обидно до слез.