В углу тоже едва заметная, такая же дощатая, некрашеная, как и медвяно-коричневые стены, узенькая дверь, на которой тоже висит пейзаж: темные елки на последнем снегу.
— Я прохожу сквозь стены, — певуче говорит счастливая Жан, шутливо объясняя свое неожиданное появление.
А Сухорукову и в самом деле страшно смотреть на нее, будто она и не думает шутить.
— Да, — говорит он, чувствуя себя неважно. — День чудес! — Тошнота усиливается, и голова забита шуршащим мусором.
Ему даже не хочется встать и посмотреть, откуда она пришла. На подносе винегрет в глубоких керамических посудинках, желтые лепестки сыра, хлеб, вчерашняя бутылка с коньяком. Это как раз то, что сейчас ему просто необходимо, он с жадностью думает, что коньяка маловато. Слишком трезвый какой-то день, слишком трезвые чувства и дела…
— Ну и ну! — говорит он, бодрясь. — Она у тебя бездонная. Я ведь вчера откушал, и чтоб после меня не показалось донышко? Позор на мою голову. Может быть, ты колдунья?
— Может быть, и так, — отвечает Жан. Складки на ее халате волнуются, плывут бледно-голубые махровые узоры… Она садится в кресло, откидываясь на высокую спинку, кивает на поднос. — Ухаживай за мной, — говорит она в счастливом изнеможении.
Рядом с креслом тумбочка, старая, с облезлой фанеровкой, а на тумбочке журнал и фарфоровый ночник — ушастенькая белая сова.
— Что с тобой? — слышит Сухоруков голос женщины, ослушаться которую он уже не смеет. — Почему ты закрыл глаза? Голова?
А он закрыл глаза, потому что разбегающееся, мерцающее сияние появилось вдруг в периферийных зонах зрительного поля, которое не исчезло, когда он закрыл глаза, а стало как будто еще сильнее сиять и искриться.
— Все в порядке. Барахлит одна системна. Чепуха! — задумчиво говорит Сухоруков, открыв глаза и замечая, как сияющий этот круг сужает пространство перед широко раскрытыми глазами. С ним было однажды такое, он сидел на конференции в зале, освещенном большой люстрой, слушал чье-то выступление, и вдруг подкралось напугавшее его тогда сияние. В тот раз он охладил виски водой, и искрение постепенно прошло. Он тогда понял, что это случилось от переутомления. Теперь, наверное, тоже. Глаза как будто горели, подожженные разлетающимися в стороны искрами. — Перегрелся один приборчик, — повторяет он бодреньким тоном. — Надо бы охладить. Где у тебя вода? Внизу?
Он сидит в искрящемся мире, потрясенный всем, что случилось, и, забыв о Катьке, будто ее и не было никогда, чувствует себя летящим с бешеной космической скоростью в плотных слоях неземной какой-то атмосферы, от столкновения с которой обшивка его начинает гореть.