Наконец столовое белье миссис Осгуд было готово, и Сайлесу было уплачено золотом. Его заработки в родном городе, где он сдавал свои изделия оптовому торговцу, были гораздо меньше, — ему платили понедельно, и значительная доля его получки уходила на благотворительность и другие богоугодные дела. А теперь впервые в жизни ему вручили пять блестящих гиней[5], и он ни с кем не обязан был делить эти деньги, да и не было у него никого, с кем он хотел бы поделиться своим богатством. Но к чему ему теперь эти гинеи, если впереди только работа, работа и больше ничего? Однако он не думал об этом, — ведь так приятно ощущать монеты на ладони, любоваться их ярким блеском и сознавать, что они — твоя собственность. Это была новая сторона жизни, подобно работе и удовлетворению голода, она существовала вне мира веры и любви, от которого он был отрезан. Рука ткача знала деньги, добытые тяжким трудом, еще в те годы, когда это была слабая рука подростка. Двадцать лет таинственные в своей власти деньги были для него символом земного благосостояния и непосредственной целью труда. Однако в те годы, когда каждый грош имел определенный смысл, Сайлес ценил не деньги, а то, что они сулили ему. Теперь же, когда цели не стало, эта привычка ждать заработанных денег и получать их, как награду за усилия, послужила почвой, достаточно глубокой для всхода семян алчности. И когда Сайлес под вечер возвращался через поля домой, он то и дело вытаскивал монеты из кармана, и ему казалось, что в надвигающихся сумерках они блестят еще ярче.
Как раз в это время произошел случай, который, казалось, открывал ему возможность для некоторого сближения с соседями. Придя к сапожнику отдать в починку башмаки, Сайлес увидел у камина его жену, которая страдала от ужасных болей, — у нее была болезнь сердца и водянка, — и вспомнил, что такие же признаки предшествовали смерти его матери. На него нахлынула волна жалости и, припомнив, как облегчал страдания матери простой настой наперстянки, он пообещал Сэлли Оутс принести лекарство, от которого ей станет легче, раз уж доктор не в силах ей помочь. Сделав это доброе дело, Сайлес впервые с тех пор, как поселился в Рейвлоу, почувствовал, что между его прошлой и настоящей жизнью как бы протянулась невидимая нить, и она могла помочь ему выбраться из того бессмысленного существования, в котором он погряз. Болезнь Сэлли Оутс как бы возвысила ее над соседями, сделала весьма значительной особой. Поэтому, когда после «снадобья», принесенного Сайлесом Марнером, ей стало легче, ткач стал предметом всеобщих толков. Не было ничего удивительного, если лекарства, предписанные доктором Кимблом, приносили пользу, но когда простой ткач, неизвестно откуда явившийся, творит чудеса исцеления при помощи склянки с бурой жидкостью, тут явно что-то нечисто. Ничего подобного здесь не видали с тех пор, как умерла знахарка из Тарли; у той были и амулеты и «снадобья», и к ней шли все, у кого были припадочные дети. Сайлес Марнер, должно быть, человек того же пошиба. Если он знал, что именно облегчит дыхание Сэлли Оутс, ему, надо думать, известно больше, чем простым смертным! Тарлийская знахарка бормотала про себя какие-то слова, так что ничего нельзя было разобрать, и если она в то же время перевязывала красной ниткой большой палец на ножке ребенка, это предохраняло его от водянки. В Рейвлоу и сейчас жили женщины, которые постоянно носили на шее ладанки, полученные ими от знахарки, и по этой самой причине у них не было детей-идиотов, как у бедной Энн Коултер. Наверно, Сайлес Марнер мог делать то же, что знахарка, и даже больше; теперь было вполне понятно, почему он явился из неведомых мест и был такой «чудной». Сэлли Оутс, однако, должна быть осторожна: нельзя ни слова говорить об этом доктору, ибо тот, конечно, рассердится на Марнера; он всегда сердился на знахарку и, бывало, грозил тем, кто обращался к ней, что никогда больше не будет помогать им.