Потом упала я в угол своей темницы. Небесное видение мое померкло; покрывало смерти простерлось между им и мною. Страдания от голода и жажды возобновились; к ним присоединились еще страдания от яда. Я ожидала с тоской этого ледяного пота, который должен был возвестить мою последнюю минуту… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там, у решетки темницы!.. Вы, то есть: свет, жизнь, свобода… Я испустила радостный крик и бросилась к вам… Остальное вы знаете.
Теперь, продолжала Полина, я прошу вас повторить вашу клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех главных лиц, игравших в ней роли.
Я повторил ей свою клятву.
Доверие, оказанное мне Полиной, сделало ее для меня еще более близкой. Отношение мое было самым нежным и почтительным. Она выдавала себя за сестру мою и называла меня братом. Я уговорил Полину отказаться от мысли давать уроки музыки и языков, боясь, что она может быть узнанной кем-нибудь, встречавшим ее в салонах Парижа. Я же написал моей матери и сестре, что думаю остаться на год или на два в Англии.
Полина долго думала, открыть ли ей свою тайну матери и, мертвой для целого света, быть живой для той, кому обязана жизнью. Я старался убедить ее принять это намерение, правда, слабо — потому что оно похищало у меня то положение покровителя, которое делало меня счастливым. Полина, подумав, отвергла эту мысль, к величайшему моему удивлению, и, несмотря на все мои попытки, не хотела открыть причины своего отказа, сказав только, что это опечалит меня.
Таким образом текли дни наши: для нее в меланхолии, для меня в надежде, если не в счастии, потому что я видел, как сближалась она со мною день ото дня всеми маленькими прикосновениями сердца, сама того не замечая. Если мы трудились оба, она за каким-нибудь вязанием, я за акварелью или рисунком, случалось часто, что, подняв глаза, я находил взор ее устремленным на меня; если мы гуляли вместе, то через некоторое время от слабости ли, или по забвению рука ее начинала теснее прижиматься к руке моей; если я выходил одни, почти всегда, возвращаясь из-за угла улицы Сен-Жамеса, я замечал ее издали у окна, с глазами, устремленными в ту сторону, откуда я должен был возвратиться. Все эти знаки, которые просто могли быть знаками большой привязанности, казались мне предвестниками будущего счастья. Я умел быть признательным за них и благодарил ее внутренне, не смея высказать этого на словах; я боялся, чтобы она не заметила, что наша дружба становилась более нежной, нежели братская.