Тихон же доказывал попу, что никакого бога нет, никакой власти нет, а есть только табак да баня, кабак да баба, да еще разве кусок сала, если его круто посолить и как следует подержать в бочке. И он хохотал так, что его толстые брови взлетели на самый верх лба, а длинный расплющенный нос белел от напряжения.
— Буй в смехе возносит глас свой, муж же разумный едва тихо осклабляется, — неизвестно для чего сообщал поп.
— Ладно, перестаньте вы об этом, батюшка, — пытался остановить его Уварин. — Совсем у нас языки высохли. Не смочить ли?
— Смочим... — уныло кивал головой отец Иоанн. — Но засим будем молиться господу нашему.
— Мне молиться не к чему, — разливая самогон в кружки, щерился Уварин. — Мы твоими молитвами, ваше преподобие, как шестами подпираемся.
— Ну и дурак!
Они чокнулись кружками, и Тихон скороговоркой пробормотал:
— Во имя овса, и сена, и свиного уха!
— Истинно так, сын мой! — пытался похлопать Тихона по плечу отец Иоанн. — Аще бог с нами, никто же на ны...
В другое время Гриша, наверно, посмеялся бы над этой забавной и глупой картиной. Но сейчас на душе было смутно, и болтовня подвыпивших людей раздражала его.
— Пойдемте, Тимофей Григорьич, на волю, — сказал он Суходолу. — Там лучше.
Они вышли из землянки и направились в бор, пронизанный лучами и теплом позднего бабьего лета.
Суходол шел молча, почти накрыв бровями глаза.
Гришка спросил:
— Чего вы, дядя Тимофей, смутный такой?
— Чегось разболилася голова, — неохотно отозвался старик.
— Отчего же?
— 3 богатьох причин... — совсем нахмурился Суходол.
— Ну, погуляем, и вам легче станет.
Они углубились в чащу, изредка сощипывали с кустов поздние ягоды и собирали вялые, прибитые первыми заморозками грибы.
Гриша впервые за все время пребывания в «голубой армии» ощутил неясную тревогу. Сейчас, медленно шагая по привядшей траве, он пытался разобраться в причинах беспокойства.
«Нет, мне все-таки надо было бежать из Селезяна к своим... Если Петька не доставит донесение в чека, то мне будет вечный позор и презрение трудящихся. Не говоря уж, что из партии вышибут без неуместной пощады...»
Но другие мысли тут же укалывали его в сердце:
«Убег — и положил бы пятно на партию. Что подумал бы обо мне, чекисте и члене РКП, Шеломенцев? В последнюю минуту своей жизни, под клинками Миробицкого, сказал бы он самому себе: «Эх, дурак ты, дурак Прохор Зотов Шеломенцев! Нашел кому верить — красному прощелыге, мальчишке, коммунистику! Вот и подвел он тебя под твой смертный час. Поделом тебе, старому дураку, и кара!».
Потом Гриша представил себе, как Петька Ярушников доберется до Челябинска, как начальник губчека прочтет посланные им, Зимних, бумаги, и красная казачья лава, свистя клинками, кинется к Шеломенцевой.