Марк Аврелий (Фонтен) - страница 170

На эти церемонии, служившие славе и выгоде афинян, приезжали издалека. Некоторые время от времени возвращались, достигая высших степеней посвящения, но это не было братство, скрепленное кровью, как у адептов Митры. Элевсинские мистерии давали душевную терапию, обогащали личность и конечно же были к тому же модой высших кругов. Для философии Марка Аврелия они не могли дать много. Элий Аристид так и предупреждал его: «В Элевсине ты получишь только более отрадные представления о том, что будет после смерти, и сможешь надеяться на лучшую участь, нежели пресмыкание во мраке и нечистотах, что ожидает непосвященных»[57]. Но стоицизм в течение долгого времени выработал гораздо более богатую метафизику. Погружаясь в жидкую грязь, проходя через огонь, убегая от Эриний, Марк Аврелий мог увидеть только образы, а не закон круговорота судьбы. В античной культуре ему и так хватало образов, будто бы нечто объяснявших через нечто другое, подобное. Фронтон его почти что ничему другому и не научил. Впрочем, Марк Аврелий прекрасно усвоил, как при помощи риторической техники проще доводить свое доказательство до чужого ума: в его «Размышлениях» повсюду громоздятся всякие изумруды, ларцы, ульи и смоковницы. Но какой философ от Платона до Паскаля не злоупотреблял символикой, чтобы прикрыть недостаток логики? Так что не будем удивляться, увидев у римского императора предвестие паскалевой метафизики вплоть до его непонятного пари о вере включительно.

Град космический и град земной

Марк Аврелий не был великим визионером. Его произведение неустанно вращается вокруг проблемы места человека во вселенной, но глубоко он в нее так и не проникает. На самом деле его интересуют только поведение человека в его естественном окружении — обществе — и потусторонние предметы, а именно Всеобщее, которое он не знает хорошенько, как назвать: то Космосом, то Природой, то Богами, то Божеством. Из фундаментального стоицизма он взял лишь несколько общих метафизических идей, полезных для общественной морали, которой полностью соответствует личная. В нем не видно ни малейшего зазора между императором и человеком, потому что и его представление о Всеобщем глубоко монистично: «Ибо мир при всем един, и Бог во всем един, и естество едино, и един закон — общий разум всех разумных существ, и одна истина…» (VII, 9).

Откуда он взял этот основной догмат: из учения Эпиктета, переданного Рустиком, или ум человека, с юности сбитого с толку необузданным культурным эклектизмом своего времени, просто инстинктивно требовал единства? Как мы видели, Марк Аврелий рано осознал пределы своих возможностей. Представление о всеобщем единстве очень подходило для неустойчивого темперамента юноши, невольно стремившегося собрать все свои силы. Для Цезаря оно же обернулось политической целью — сделать так, чтобы колоссальное общество жило по единым законам. Неспокойному душой человеку оно стало проводником к точке равновесия между бесконечно большим и бесконечно малым. Уже атом — гениальная гипотеза греческих мыслителей — давал чудесное облегчение разуму, поскольку объяснял все, кроме самого разума. Элементарная частица, переменная и нерушимая, из которых составлялись и воздух, и вода, и огонь, и земля, и люди, и звери, и все вообще, впрямь была пригодна ко всему. «Природа целого занята тем, чтобы переложить отсюда туда, превратить, оттуда взять, сюда принести» (VIII, 6). Из этой банальной мысли Марк Аврелий выводит некую религиозную, политическую и социальную программу. И действительно, постоянное перераспределение атомов для него было не просто физическим явлением, а задачей самой Природы, условием и оправданием ее вечности. Впрочем, замечает он, везде «одни развороты — небывалого не опасайся; все привычно, да равны и уделы».