Марк Аврелий (Фонтен) - страница 171

Нечасто физику так остроумно ставили на службу консерватизму. Мы еще встретимся с этим представлением о мире, которое само себя считало утешительным: в нем ничего не исчезает и не создается, все суммы нулевые, все человеческие стремления иллюзорны. Еще более систематически Марк Аврелий прибегает к этой системе доказательств для усмирения скорбей этого света и страха перед иным. «Либо мешанина, и сплетение, и рассеянье, либо единение, и порядок, и промысел. Положим, первое. Чего же я тогда жажду пребывать в этом случайном сцеплении, в каше? О чем же мне тогда и мечтать, как не о том, что вот наконец-то „стану землею“. Что ж тут терять невозмутимость — уж придет ко мне рассеянье, что бы я там ни делал. Ну, а если другое — чту и стою крепко и смело вверяюсь управителю» (VI, 10).

На первый взгляд Марк Аврелий просто пересказывает начала старого стоического учения. Стоики любили ставить собеседника перед неравноценным выбором, чтобы убедить выбрать путь разума, а не путь абсурда. Поэтому многие комментаторы предпочитают видеть здесь простое софистическое упражнение, которое неутомимо пережевывается на протяжении целой книги. Если так, придется признать, что автор сам попался в свою ловушку и не может из нее выбраться без возвышенного тона и многословия. По недосмотру или нет, но в «Размышлениях» повтор — способ укрепить свое убеждение и передать его. Если приглядеться поближе, будет видно, что автор каждый раз подходит к своей мысли под другим углом, в другом контексте. «Поступать во всем, говорить и думать, как человек, готовый уже уйти из жизни. Уйти от людей не страшно, если есть боги, потому что во зло они тебя не ввергнут. Если же их нет или у них заботы нет о человеческих делах, то что мне и жить в мире, где нет божества, где промысла нет? Но они есть, они заботятся о человеческих делах…» (II, 11). Здесь Марк Аврелий не просто представляет дилемму, а указывает на правильный выбор. Но сопротивляясь своему наваждению — смерти (чересчур много и слишком с подчеркнутым равнодушием он говорит о ней), философ вовлекается в поток все более и более утонченных альтернатив. Нельзя остаться спокойным, читая следующий строгий анализ: «Если уж боги рассудили обо мне и о том, что должно со мной случиться, то хорошо рассудили — ведь трудно и помыслить безрассудное божество, а стремиться мне зло делать какая ему причина? Ну какой прок в этом ему или тому общему, о котором они более всего помышляют? И если они обо мне в отдельности не рассудили, то про общее уж, конечно, рассудили, так что я должен, как сопутствующее, и то, что обо мне сбывается, принять приветливо и с нежностью. Если же нет у них ни о чем рассуждения (верить такому неправедно), то давайте ни жертв не станем приносить им, ни молиться, ни клясться ими, и ничего, что делаем так, будто боги здесь и живут с нами вместе. Так что если они не рассуждают ни о чем, что для нас важно, тогда можно мне самому рассуждать, что мне полезно. А полезно каждому то, что по его строению и природе, моя же природа разумная и гражданственная. Город и отечество мне, Антонину, — Рим, а мне, человеку, — мир» (VI, 44).