В одно морозное утро сидел я на току по речке Малому Урюму. Когда я пришел, было еще темно. Со мной был охотник, который засел на току по левую сторону, а я поместился невдалеке от него на самом берегу речушки, ширина которой была не более трех сажен. Посредине реки шла дорога, по ней возили на промысел бревна, уголь, мох и прочие припасы. Не прошло и четверти часа, как прилетел глухарь и сел против меня на дерево; я выстрелил, глухарь упал; в то же время послышался шум; чтоб не помешать другому глухарю сесть, мне пришлось юркнуть на пол за небольшой пенек, стоящий на самом берегу речки, но глухарь сделал лучше — он спустился на лед и уселся против меня не далее двух аршин. Что мне было делать? Я притаился и едва переводил дыхание.
Глухарь, не думая долго, распустил крылья, поднял веером хвост и принялся нащелкивать свою любимую песню. Положение мое было крайне неловкое: пошевелиться нельзя, достать глухаря нечем; будь у меня револьвер или даже палка, я бы убил его сразу. Приходилось сидеть как истукану и только вполглаза наблюдать за певцом. Наконец, подумав, что его должно быть видно моему товарищу, я без малейшего движения проговорил: «Стреляй». Глухарь в это время присел, будто вздрогнул, перестал щелкать, посмотрел почти в упор на меня, но не распознав засады, снова начал токовать. Я повторил опять: «Стреляй». Глухарь вел себя так же, но выстрела не было. Меня начинало бесить такое положение, и я почти закричал: «Стреляй! Что ж ты сидишь? Заснул, что ли?» Только после этого певец вдруг поднялся и сел на дерево; тогда уж я вздохнул свободнее и, тихонько зарядив винтовку, удачным выстрелом, несмотря на темноту, сшиб его с высокой лиственницы. По этому случаю можно поверить, что у глухаря обоняние плохое, а глаза во время любовной истомы не различают предмета на таком близком расстоянии.
Для того же, чтоб познакомить читателя с сибирскими случайностями на охоте, я передам рассказ одного известного в свое время здешнего зверовщика. Вот что говорил мне мой приятель, покойный старик Дмитрий Кудрявцев, когда у нас на зверовье как-то зашел разговор о разных встречах и несчастьях, бывших с сибирскими промышленниками.
«Нет, барин, вот что я тебе скажу, послушай-ка. Когда Шилкинский (сереброплавильный) завод находился в действии, я был штатным угольщиком и ходил в курене за мастера. Народу у меня было человек десять, и все ребята славные, одно слово — работники! Дело было перед пасхой; ну, известно, перед таким праздником на уроке какая работа, это ведь не то, что на поденыцине; я и отпустил своих ребят домой, а сам взял винтовку да и пошел на ток, а ток был богатейший, несмотря на то, что недалеко от него был трахт (тропинка) беглых. Тогда в заводе-то была тюрьма, и эти несчастные, бывало, как только ударит тепло, так они, как гуси, и потянутся в поход, кто куда вздумал, друг за другом — значит, бегут, ведь всякому не охота цепями-то грохотать, а охота на слободу, лестно, значит, свою сторону увидать… Посидел я на току вечер, убил двух глухарей, да и остался ночевать, — мол, не даст ли бог еще чего-нибудь в утро, дескать, к празднику дичину всякому надо; как снесу к управителю глухаря два, так, глядишь, стакана два, а нет так и три водки и схватишь. Оно с устатку-то и ладно; я же был пьющий, чего красить себя, ведь не девка. Вот я переночевал, утром встал чуть свет, а мороз такой стукнул, что вся грязь так и закоковела. Но ничего, я таки еще убил двух глухарей да и пришел к огоньку, где ночевал, наставил котельчик чаю, а сам прилег, мне как пригрело, я и уснул. Со мной собака была, которую я держал на привязи, а то не даст и стрелить. Вот только я и слышу, что Серко будто ворчит на кого-то; я цытькнул — не унимается, ворчит да и только. Что, мол, за оказия? Неужели где-нибудь он волка видит? А то на козулю ворчать не станет: козулю увидит, так только взвизгивает. Это вот лежу да и думаю, а Серко все ворчит да ко мне трется. Вот я сел, огляделся: нет никого. Я его ударил, он и не визгнул. Я опять прилег.