Серко все ворчит, да и только. Ну, думаю, что-то не ладно! Я опять сел да и смотрю на Серко — куда он глядит? А недалеко от меня был небольшой колочек, так прутниче один да ярник. Ну-ка я глядеть туда, ну-ка глядеть — и вижу: между кустиками человек шевелится и ползет, значит, ко мне. «Ладно же, — думаю, — ползи ж ты, такой-сякой, я тебя угощу по-приятельски; хорошо, что не на сонного натакался», — а сам взял да и прилег нарочно, будто его не вижу — посмотрю, мол, что он станет, варначина, делать. Бояться мне нечего: винтовка готова и Серко со мной, а он, брат, не выдаст, лучше человека сохранит. Вот я лежу, а сам смотрю прищурившись, чтоб как-нибудь не обробеть. Наконец вижу, что он уж подполз близко и нож у него в руке. Ну, как увидал это, так меня морозом по всей коже и ободрало! Навалился на меня страх, я лежу да и думаю: «А что, как он, гадина, вдруг на меня бросится? Ведь кобель-то привязан! Как пырнет раз меня да раз его — вот и концы в воду». А сам так и трясусь как в лихоманке; да как соскочу вдруг, да как зареву на него лихоматом: «Что ты, мол, пес этакой, волчище смердящий! Что ты это делаешь, варначина? Что тебе надо? Хочешь, что ли, вот сейчас застрелю и ответа не дам ни царю, ни богу за тебя, беглеца?..» Он, бедненький, так испужался, что и нож из руки выпал, побледнел, как бересто. «Батюшка, такой-сякой, — говорит, — пусти душу на покаяние. Ничего я худого не думал, я хотел только попросить у тебя хлебца…» «Врешь, — говорю. — Разве так хлеб просят? Разве с ножом в руках да ползком кусок-то вымаливают?» «Отец родной, — взмолился он, — виноват. Как перед богом прошу прощения»… Жалко мне его стало, бросил я ему хлеба, соли, чаю и велел ту же минуту убираться, да сказал, что если еще раз его увижу, так, мол, убью, как собаку убью!.. Поклонился он мне в ноги, положил хлеб за пазуху и пошел на дорогу. Ну не будь тогда со мной собаки, уж не знаю, что бы случилось. Однако бы он убил меня, варначина! Ведь ему что? Убить человека — все едино что собаку. Ведь были же примеры, что они, каторжане, убивали своего же брата за понюшку табаку. Он ведь своей шкурой не дорожит, сделает преступление — не узнают и ладно, а поймают — ну подерут плетишками, эка беда, не впервые! А то посадят в острог, значит — до решенья, глядишь, он, змей, из острога-то и убежит, близко ли, далеко ли. Пройдет год либо два, там его опять поймают, а он дорогой-то найдет себе сменщика либо просто назовется иначе, значит, придет вту же каторгу под другим именем; был, положим, Петром, а явится каким-нибудь Селифаном. Ищут, ищут, уличить не могут, а товарищи хоть и знают — уж, брат, не выдадут. Вот, глядишь, и пройдет так, а он поживет маленько да, смотришь, и удерет опять какое-нибудь колено!!