Шел теперь уже медленно, глядел по сторонам, хотел было купить мороженое, но передумал, вместо этого зашел в кафе, выпил эспрессо — по-итальянски, не рассиживаясь, прямо у стойки, одним коротким жадным глотком, вышел на улицу, чуть не плача от горечи, которая теперь была только во рту, а не на сердце, даже не помнил толком, о чем только что так грустил.
Подумал: «Кажется, я и правда проснулся. Господи, ну наконец-то. Давно пора».
Подумал: «Если и дальше пойду пешком, вообще везде опоздаю». И свернул за угол, на остановку, где не пахло ни мятой, ни карамелью, вообще ничем — пока.
Синий автобус Мария прибыл по расписанию десять минут спустя. Оплатил проезд, привычно вспомнив, как нес на руках соседского кота, забравшегося на кухню через открытую форточку, сел в кресло у окна, подумал: «Как же я устал. Не надо было пить так много кофе, от него меня клонит в сон».
Сперва смотрел в окно, потом закрыл глаза. Думал потом на бегу: «А имя — подумаешь, имя. Имя не нужно тому, кто пламя, сова, ятаган».
Улица Доминикону
Dominikonų g.
Лучше не спрашивай как
Лучше не спрашивай, как я живу, потому что вот прямо сейчас я стою на пороге, и в левой руке у меня ключ, чтобы запереть за собой внезапно обнаружившийся выход, а в правой чаша с горячей хмельной сладкой кровью августа, не успевшего наступить и уже уходящего, как последняя электричка, опоздав на которую мы, помнишь, смеялись, сидя на рельсах, хохотали до слез, изнывая от сладкого жара внутри, а снаружи, ты помнишь, тогда был февраль. Южный февраль, такой же ласковый, злой и короткий, как северный август, почти бесконечный, почти после смерти, веселое перепутье, лукавый рубеж, начало начала конца.
Тогда, в феврале, мы с тобой, помнишь, вышли на трассу, остановился автобус до города, билеты по десять копеек, с нас взяли всего за один, сколько там было ехать, двадцать, может быть, километров, не о чем говорить, мы бы дошли пешком, если бы захотели, вернее, если бы не захотели так сильно кофе, который варили дома, с перцем, корицей и тараканами, бегающими по пачке, завернутой в целлофан, мы их не убивали, а просто выбрасывали в окно, не потому что были помешаны на ценности всякой жизни, даже вопрос так не ставили, просто считали, убить таракана — слишком жалкий поступок, недостойный, ничтожный повод впервые свести знакомство со смертью, наполнить ею глаза и руки: будь со мной, действуй через меня, смотри.
Но я сейчас говорю не о смерти, только о кофе. Тогда мы, помнишь, варили его в дурацкой зеленой кастрюле, просто потому что она была с толстым дном и чуть-чуть меньше прочих, но все равно слишком большая, скорее для супа или компота, и это было невероятно смешно и нелепо — когда один из нас, обернув руку полотенцем, снимал кастрюлю с огня и разливал по чашкам адский черный густой компот, благоухающий, впрочем, как тысяча райских садов, в одном из таких садов я сейчас и сижу, как праведник, не то чтобы взятый живым на небо, но ежедневно туда забегающий — на чашку кофе в компании ангела, который уткнется нимбом в плечо, шепнет: «Как ты сейчас живешь?» — и услышит в ответ: «Лучше не спрашивай, лучше купи мне еще один кофе, и давай притворимся, будто мы просто сидим где-нибудь в городе, в кафе на улице Доминикону, угол Швенто Игното, за столиком на двоих, мне так будет спокойней, а то все прикидываю, где у вас лестница, по которой спускают с небес на землю, и как бы незаметно обрезать ее, если веревочная, разбить, если стеклянная, поджечь, если деревянная, а если каменная, можно хотя бы попробовать стать одним из ее камней, ну что ты смеешься, тоже мне ангел. Нет, плакать — тем более перебор».